Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
В Форосском парке растет хорошо нам известное красное дерево. Древесина содержит синильную кислоту, яд, поэтому ствол нельзя трогать руками. Когда красное дерево используют для производства мебели, его предварительно высушивают, чтобы синильная кислота испарилась. |
Главная страница » Библиотека » Е.Г. Криштоф. «Сто рассказов о Крыме»
Мицкевич в КрымуКак ни странно, и маленький мой родной городок вошел в историю мировой литературы. Случилось это оттого, что Алушту, тогда даже не городок — поселение, воспел великий польский поэт Адам Мицкевич. Путешествие Мицкевича в Крым состоялось летом 1825 года и современниками объяснялось просто: отчего бы романтическому поэту ни посетить романтические края? Если к тому же не так давно их посетил другой, тоже романтический и тоже изгнанный поэт — Александр Пушкин. Отчего молодому человеку не последовать за прекрасной пани Собаньской? Дело житейское, обыкновенное: Александр Сергеевич из той же Одессы мечтал на паруснике проехаться в Гурзуф, да его не взяли Воронцовы. Может быть, слишком откровенно он вздыхал о Елизавете Ксаверьевне… А Мицкевича взяли, вот он и едет… А почему взяли? Да как же не взять? Пани Собаньская — ему соотечественница, это, во-первых. А во-вторых, какой женщине не льстит столь пылкий и столь прославленный уже поклонник? Воронцов ждал от Пушкина — пусть воспоет его административную деятельность. Граф Витт, гражданский супруг пани Собаньской, сквозь пальцы смотрел на ухаживания поэта, тоже ждал от Мицкевича чего-то. А чего — доподлинно стало известно только в наши дни, в 1957 году, когда были разобраны некоторые архивы… Но начнем с путешествия. Общество подобралось не безукоризненное: генерал Иван Осипович Витт, начальник военных поселений и тайной полиции на юге России, некий прилипчивый натуралист по фамилии Бошняк… И все же язвительная красота, остроумие, образованность и приветливость Каролины Собаньской заставляли забыть многое. Путь, который проделало общество, с точностью географического описания представляют нам «Крымские сонеты» Мицкевича. Читая их, мы видим лиловые поля солероса и счастливо-сонную волну круглых бухт Тарханкута, вместе с поэтом едем в возке, утонувшем в цветах медуницы, и нам так же, как ему, в первозданной степной тишине слышится и полет мотылька, и ход змеи, и трепет флага на только что оставленном корабле. А дальше — Бахчисарай, Байдары, Алушта, Чатыр-Даг. Однако не точностью пейзажных деталей примечательны стихи, а тоской по далекому родному краю, напряженною философскою мыслью… Надо сказать, что в путешествии был момент, когда Мицкевич оторвался от своих спутников, задержавшихся по делам в Евпатории — древнем Гезлеве, или Козлове, как еще одно время звали город. В одиночестве он пристальней вглядывался в пустынную степь и величественную красоту Чатыр-Дага, возникшего на горизонте «престолом, отлитым из тучи…» С Чатыр-Дага Крым открылся поэту почти весь; лежал, как карта, готовая для обозрения. Простор настраивал на размышления, вызывал особые чувства к горе, на самом деле вовсе не самой высокой среди южнобережных. И, противопоставляя Чатыр-Даг суетному миру, Мицкевич говорит: Меж небом и землей, как драгоман творенья, — Таков и ты быть должен, настоящий поэт, — невольно напрашивается продолжение мысли… Но не будем навязывать Мицкевичу не сказанного. Предположим только, что именно на Чатыр-Даге, в одиночестве, он мог задуматься, сколь мимолетны были его одесские светские радости, сколь опрометчиво он согласился на путешествие, которое пока что выделило его изо всех ссыльных соотечественников, а могло и отделить от них… …Шло время, когда особенно волновался юг Европы, когда Средиземноморье кипело сражениями и предчувствием сражений; Греция, Кипр боролись за свободу; умы развивались, и политика была делом каждого третьего. Как раз в это время тайные общества, возникая из дружеских разговоров на пирушках холостых, вырабатывали свои программы и искали пополнения в свои ряды… У Мицкевича был не только демонический профиль, но и мятущаяся душа, и очень легко можно представить, как горный ветер рвал его волосы и плащ, а он стоял над пропастью со сжатыми на груди руками и вглядывался вдаль: что несет время ему, что несет народам? И не здесь ли, на Чатыр-Даге, Мицкевич решил, пока подоспеют его спутники, посетить в Гурзуфе другого изгнанного поляка, графа Олизара? Густав Олизар был тоже поэт, но жизнь его текла строго и уединенно, не в пример одесским дням Мицкевича. Очевидно, поэты разговаривали, встретившись, о Польше, России, о греческих патриотах и лорде Байроне. Теперь, после его смерти и после стихов Пушкина, невозможно было не говорить о нем в виду моря, под рокот волн. Скалы обступили уединенную бухту, пахло ветром, слетавшим с окрестных гор, запах этот был прохладен и чист, а также какая-то грусть проступала в нем: то в речных долинах цвел ломонос… Могли ли говорить между собой поэты о тайных обществах? Они не могли не говорить о них, пусть даже не зная точно, где, когда и кем те образованы, что предлагают. …А через несколько дней, когда впечатления от свидания с Олизаром отошли, когда жаркое утро началось совместной поездкой с пани Собаньской в горы — Мицкевича ждала разительная неожиданность. Все было восхитительно в тот день: спелые колосья трав, пунцовые цветы дикой гвоздики, гибкий и сильный стан Каролины Собаньской, стянутый амазонкой. Натуралист Бошняк, их докучный спутник, отстал, сославшись на головную боль и слишком резкое солнце. Вперемежку с вопросами о графе Олизаре пани Собаньская смеялась над натуралистом: как он полз по краю заросшего шиповником гребня! Интересно, что тому виной — трусость или близорукость? Вечером, отправившись на обед к Витту, Мицкевич имел случай убедиться, что близорукостью страдал скорее он: за столом присутствовал и натуралист Бошняк. Витт вторично представил его, теперь уже в качестве человека, очень и очень помогающего государству вылавливать некоторых злонамеренных «букашек»! Поэт замкнулся, задумался. Знала ли Каролина об истинном лице Бошняка? Утром по прибрежной тропе он поскакал на Аю-Даг и с высоты отвесного обрыва наблюдал за игрой волн. Может быть, думал об их неуловимом коварстве, о том, что женщина, ради которой он терпел общество Бошняка, тоже коварна не менее, чем красива. Однако коварство пани Собаньской скорее всего представлялось ему чисто женским, разбивающим послушные сердца. Его сердце не хотело быть послушным, и в восемнадцатом крымском сонете Мицкевич написал: Не так ли, юный бард, любовь грозой летучей О себе он это говорил, или обращался к Олизару, безнадежно влюбленному в Марию Раевскую?.. …Осталась еще одна нераскрытая страница этого путешествия, о которой я упомянула в начале рассказа. Заключается же она в том, что архивные документы Третьего отделения с неопровержимой точностью установили: пани Собаньская была платным осведомителем будущего шефа жандармов Бенкендорфа. А Мицкевич в этой прелестной прогулке рассматривался, скорее всего, как приманка, на которую кто-то должен клюнуть. А там пойдет разматываться ниточка, та, что столько времени не давалась в руки генералу Витту. …Я рада, что Мицкевич не узнал всего о Каролине Собаньской. Дойди до него, правда, он, возможно, не смог бы воспеть ни радужных лесов, роняющих красные искры росы, ни зарниц над морем, ни туч на вершине Чатыр-Дага. А так Алушта прочно вошла в историю мировой литературы: имя ее в названиях крымских сонетов Мицкевича «Алушта днем», «Алушта ночью».
|