Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
Единственный сохранившийся в Восточной Европе античный театр находится в Херсонесе. Он вмещал более двух тысяч зрителей, а построен был в III веке до нашей эры. На правах рекламы: • Заменят ли роботы автозакза товароведов и категорийных менеджеров? . Где может ошибиться человек и не может компьютер. Большинство товароведов, с которыми приходилось говорить, анализируют продажи. Взяв отчет об остатках и продажах за период в руки товаровед формирует заявку поставщику на следующий аналогичный период. |
Главная страница » Библиотека » С.В. Волков. «Исход Русской Армии генерала Врангеля из Крыма»
А. Сапожников1. «Крым осенью 1920 г.»2Все лето 1920 года мы прожили в Бурлюке*. Вскоре подошла осень, и вновь стал вопрос об ученье. Переезжать всей семьей в Севастополь не позволяли финансы, тем более что Севастополь был битком набит беженцами со всей России. Поэтому мать решила, что наступающую зиму я буду учиться по программе гимназии дома; кузенов же моих дядюшка, служивший в каком-то учреждении, забрал к себе в Севастополь и определил в городскую гимназию. Незадолго до их отъезда произошло чрезвычайное происшествие, о котором нельзя не рассказать. Это было в августе или сентябре. Какой-то татарин, ехавший через Бурлюк из Евпатории, сказал, что в деревне Багайлы (недалеко от нас) засела какая-то банда. Она забирает лошадей, режет скот местного помещика Сарача, а сына управляющего имением повесила на воротах усадьбы. Что за банда, никто не знал (таковых в горах засело немало, и они иногда спускались пограбить на равнину), но стало ясно, что, если они нагрянут на нас, нам несдобровать. В доме единственными представителями сильного пола в это время были только мы — трое мальчишек. И мы решили защищаться и организовать оборону усадьбы. Все ворота, двери, калитки были заперты, даже чтобы войти в дом, нужно было постучать условным стуком. Наша женская часть со всем этим согласилась. Мы почувствовали свою силу, зарядили винтовки и учредили дежурства. Дежурный пункт выбрали за каменным забором, рядом с главными въездными воротами. Прошли сутки «повышенной боевой готовности», никто не появлялся, и мы уже начали успокаиваться, как вдруг утром в степи со стороны Евпатории раздались выстрелы; мы бросились к своей стене, выходившей на основную улицу. И вскоре мимо нас проскакали 25—30 всадников, одетых кто во что попало, но каждый с винтовкой за плечами. Передние из них ехали на довольно приличных конях, в седлах, задние же тряслись охлюпкой, постепенно отставая. Пронеслись они довольно быстро, все время оглядываясь. Не успели они отъехать от нашего наблюдательного пункта и нескольких сот метров, как из-за угла на карьере вынесся отряд белых. По черным погонам мы поняли, что это отряд из Марковского полка. Марковцы стреляли на ходу из револьверов, а передние уже помахивали обнаженными шашками. И если наша оборона внешне и носила серьезный характер, но в ней все же было больше детского, буссенаровского, типа «мама купи мне пушку и барабан, я поеду к бурам бить англичан». Тут же было все «по-взрослому», как бывает в гражданской войне. На выезде из деревни в сторону Тархан марковцы догнали удиравших и устроили рубку по всем правилам. Мы срочно спрятали все свое вооружение и побежали на край деревни. И здесь я впервые в жизни увидел отрубленную голову. Бандитов положили почти всех; их отряд состоял из мародеров всех цветов радуги. Сделав свое дело, марковцы собрали лошадей, положили нескольких раненых в подъехавшие за ними мажары, окружили с десяток пленных и направились дальше. После этого происшествия мама стала серьезно подумывать, чтобы все же снова перебраться в город, наводила справки о возможности снять комнату и чаще наезжала в Севастополь. В одну такую поездку, в первых числах ноября, она взяла с собой и меня. Мы приехали к полудню на Северную сторону, отпустили своего возницу, предложив ему ждать нас на следующий день, а сами переправились в город. В городе было заметно какое-то оживление, на улицах — много военных; скоро мы узнали, что началась эвакуация белых тыловых учреждений, и в порту идет погрузка на транспорты. Мы встретились с дядей Сережей Резниченко3, и он настаивал, чтобы мы с матерью немедленно возвращались в Бурлюк, забирали всех и срочно переезжали в Севастополь. Он утверждал, что белые сдали Перекоп, отступают и что на такой позиции, как под Бурлюком на Альме, почти наверняка будет новое сражение, и оставаться там равносильно самоубийству. Мама согласилась с его доводами, и в конце дня мы оба опять были на Северной стороне. Наших лошадей там, естественно, не было, и мать наняла городского татарина, который согласился не только отвезти нас в Бурлюк, но и на другой день доставить обратно. * * * Раньше чем продолжать рассказ о приезде в Севастополь, вернусь немного назад. Накануне нашей такой чреватой последствиями поездки, вечером, стало известно, что в школе остановились на ночь какие-то проезжие военные; послали девчонку узнать и получили доклад — ночует какой-то полковник Редькин4 с тремя офицерами. Так как эта фамилия была нам знакома, то послали пригласить приезжих к ужину. Каково было изумление моей матери, когда в вошедшем офицере она узнала сослуживца отца по Павловскому полку, когда-то капитана Редькина. Разговоров хватило на весь вечер, мы много вспоминали и рассказывали друг другу о старой и нынешней жизни, потом они ушли ночевать в школу и утром рано уехали. За весь вечер этот такой хороший и старинный знакомый почему-то даже не намекнул, что Перекоп взят, что фронт двигается к нам и что он сам просто бежит, куда глаза глядят. Знай мать от него действительное положение дел, мы наверное уехали бы сразу, не потеряв сутки на холостую поездку в Севастополь, и не так поспешно, не оказались бы в положении, когда «omnia mea mecum porto». Положение наше осложнялось тем, что наша Оксана** в то время была не в Бурлюке; с началом учебного года она уехала в Симферополь и занималась в университете. Мы оказались разобщенными, и именно это стало потом главным препятствием для принятия мамой решения об отъезде за границу. СевастопольКогда [на следующий день] мы въехали на Северную сторону Севастополя, то небольшую площадь у переправы в город нашли пустынной; постоялые дворы — ханы, всегда забитые приезжими, их лошадьми и повозками, стояли с раскрытыми воротами, как бы проветриваясь. Внутри — никого. Военных, таких многочисленных накануне, тоже не было видно. У самой пристани стояло до сотни человек и невдалеке — наши лошади, на которых мы с матерью приехали накануне. Возница поджидал нас со стороны города, а мы появились с другой, чем он был несказанно удивлен. Тут же выяснилось, что переправы в город нет, катера, обслуживавшие переправу, все частные шлюпки и ялики мобилизованы управлением порта, по-видимому, для нужд эвакуации. Стоявшие на пристани люди жаждали попасть в город, но не могли. Мы топтались на месте, не зная, что предпринять. Выручили местные жители — в слободке Северной стороны бабушку хорошо знали. Почти все слобожане были старыми матросами военного флота, помнившими Сергея Ильича Кази***. Увидев нас и понимая наше положение, два старых рыбака предложили отъехать в сторону от пристани, а затем с вещами пробраться к берегу, где они обещали посадить нас в полуразбитую шлюпку, забракованную портом, и переправить в город. Подвести шлюпку к пристани они боялись, так как в нее тут же бросились бы люди, ожидающие переправы, и она затонула бы от перегрузки. Мы последовали их совету и на мыске Северной бухты произвели посадку и погрузку. У пристани заметили нашу хитрость, несколько человек бросилось бежать к нам по берегу, но мы успели отчалить. Шлюпка действительно могла использоваться только для «сугубо каботажного» плавания в 2— 3 метрах от берега. При том, что она приняла только нас с багажом, она так стала течь, что мы не успевали вычерпывать воду; вещи поставили на банках, чтобы не подмокли, а ноги у нас были в воде. Частенько мы зачерпывали воду и бортом, так как по бухте носились военные катера и разводили высокую крутую волну. Нормальная переправа длилась бы 15—20 минут, но здесь она растянулась чуть ли не на час. Бабушка, все время стойко державшаяся, посреди бухты вдруг зарыдала. Но это был короткий срыв, и, когда мы подошли к Графской пристани, она опять была в норме. Нужно сказать, что всем путешествием, начиная с отъезда из Бурлюка и далее, командовала мама, и бабушка, обычно адмиральша-командирша, теперь во всем слушалась свою старшую дочь. Минутную бабушкину слабость можно было понять. Ведь еще недавно стоило ей с Сергеем Ильичом появиться у причалов, как все моряки становились во фронт, для переправы через бухту к их услугам бывал и катер командующего Черноморским флотом (я сам был свидетелем такой любезности адмирала Эбергарда), им первым при встрече козырял Колчак (это я тоже видел в 1916 г.). На мостках переправы у Графской пристани тоже толкалось много народа, это были «северяне», жаждавшие попасть домой. Увидев нашу шлюпку, они уже издали стали примериваться, как бы успеть занять место на ней на обратный рейс. Наши лодочники и здесь не рискнули подходить к пристани и ткнулись носом между камнями почти на самом Приморском бульваре. Лодочники быстро высадили нас и отчалили, чтобы не подвергнуться абордажу северян. Тут со мной произошел казус, который мог очень скверно отразиться на нашем благополучии в дальнейшем. Еще в Бурлюке, при отъезде, моему попечению был поручен баул, в котором, кроме разной мелочи, был упакован небольшой несессер с золотыми вещами; я его не выпускал из рук, но в шлюпке я поставил его под кормовой банкой и... забыл о его существовании. Мы были уже на берегу и шлюпка отходила, когда я с криком бросился вдогонку за ними по нескольким камням, выступавшим из воды. Лодочники догадались, в чем дело, и я, слава Богу, поймал брошенный ими драгоценный баул. Если бы я его тогда потерял, то, наверное, голодные годы мы не пережили бы. Выйдя на Нахимовскую площадь, мы направились по Екатерининской улице к нашим знакомым и дальним родственникам Цакни5. Вся Нахимовская площадь была заполнена воинскими частями; к Графской пристани подходили баркасы, в которые эти части грузились. Порядок был образцовый; соблюдая строй, военные, нагруженные всяким скарбом, по команде выходили на пристань и не торопясь располагались в баркасах. Как только одни отваливали, немедленно подходили следующие. На Екатерининской было сравнительно свободно, и мы довольно быстро дошли до Цакни. В тот же вечер мама сняла две комнаты в квартире вдовы Нелидовой, расположенной во втором этаже, над Цакни, но через несколько дней эта квартира была реквизирована для какого-то учреждения, и мы снова оказались у Цакни в 1-м этаже. Наконец, недели через две, уже при Советах, мы, наконец, нашли комнату в доме № 85 по той же Екатерининской улице и переехали туда уже надолго. * * * Но подошла пора описать, как моим глазам представились и окончательная эвакуация армии генерала Врангеля, и приход красных войск, и установление в Крыму советской власти. Ноябрь 1920 года в Севастополе. Почти все учебные заведения заняты под лазареты и казармы. Занятий нет. Подрастающее поколение, и в том числе я, после исполнения некоторых обязательных домашних дел или поручений отправлялось гулять по городу, и конечным пунктом этих прогулок всегда бывали Графская пристань и Приморский бульвар. Мы смотрели на военные корабли разных рангов и разных флагов, вплоть до сиамского миноносца, заговаривали с матросами и, честно говоря, для своего возраста проводили время очень интересно. Взрослые же в то время были озабочены совсем другими переживаниями. Все чувствовали, что Врангель доживает в Крыму последние дни. Боялись и ухода белых, и прихода красных: одни — потому что белые могли перед уходом «хлопнуть дверью», другие — что красные по приходе начнут «хлопать дворян». Перекопско-Чонгарская операция красных (под таким названием она вошла в историю) началась 7 ноября 1920 года. Тут же в городе стали распространяться слухи, что Перекоп уже взят, что зеленые спустились с гор и «сели верхом» на Симферопольское шоссе. Появлялись и контрслухи, что красные отбиты и белые наступают чуть ли не на Мелитополь. Но все это говорило лишь об одном — на фронте идут крупные и, по-видимому, решающие бои. Наконец, в одно утро на Севастопольском рейде стал английский дредноут «Iron Duke», а он, этот «Айрон Дюк» (Железный Герцог), всегда появлялся в наших южных портах, когда дела белых были плохи и когда должна была начинаться эвакуация войск. Свои орудийные башни «Железный герцог» направил в сторону Инкермана. Я пошел на пристани Южной бухты — РОПИТа, Царской, и там увидел начало настоящей эвакуации. У стенок стояли транспорты, и на них не торопясь грузились тыловые учреждения белых. Подчеркиваю, не торопясь. К пристани подъезжали извозчики, телеги, и с них на пароходы переходили военные всех званий, с семьями, чемоданами, ящиками. Погрузка шла как на обыкновенный рейсовый пароход, я даже бы сказал, медленнее. Этим крымская эвакуация Врангеля отличалась от новороссийской — Деникина. Днем стало известно, что Перекоп действительно занят красными, что одновременно идут бои на Турецком валу, Арабатской Стрелке и что красные части перешли Сиваш вброд. На следующий день в городе началась паника среди гражданских лиц. Все, боявшиеся прихода красных, бросились к пристаням и, памятуя Одессу и Новороссийск, принялись штурмом брать стоявшие там пароходы. Продолжалось это достаточно долго, пока пароходы не отдали концы и не отошли от пристаней в середину бухты. В это время в порту появились юнкера какого-то военного училища и постепенно оттеснили толпу с территории порта. На улицах, примыкавших к съездам в порт, были поставлены цепи в два-три ряда, которые стали пропускать только лиц, имевших специальные пропуска для посадки на суда. Я наблюдал такую цепь при подъезде к управлению РОПИТ: два ряда юнкеров Донского училища, первый ряд с винтовками по фронту сдерживал напор толпы, второй ряд изредка приходил на помощь первому, между рядами ходил бравый есаул и только покрикивал: «Господа юнкера, господа юнкера!» Тут вообще никого не пропускали, и в толпе стоял крик, ругань, плач. Казалось, что люди спасаются от какой-то уже нависшей над ними опасности, как будто враг вот здесь за углом, а ведь его еще не было и в 150—200 километрах. К вечеру этого дня на Екатерининской улице стали появляться телеги с беженцами из внутренних районов Крыма, они тоже направлялись к пристаням в надежде попасть на пароход. Ночью количество беженцев увеличилось, и утром вся Екатерининская от Вокзального спуска до Графской была забита. Коляски, телеги, татарские мажары, бедарки — огромный поток колесного транспорта всех видов, часто останавливаясь, медленно двигался по всей ширине улицы, включая тротуары. У пристаней они выгружались, и возчики — мобилизованные крестьяне — старались, как можно скорее, выбраться из города, не забывая прихватить пару, а то и тройку бесхозных лошадей и брошенные кем-либо вещи. Этот поток начинался где-то далеко за городом и вливался в него по Лабораторному шоссе; мимо вокзала он вползал в гору, уплотнялся и таким образом достигал «спасительного берега моря». Ехали в основном тыловики и беженцы — «буржуи», многие с семьями. Мне помнится телега, в которой на вещах сидела молодая женщина, рядом с ней был мальчик лет пяти-шести, на руках запеленутый грудной ребенок. Но на плече у нее была винтовка, у телеги стоял муж — поручик, вооруженный до зубов. Вообще все мужчины, будь то военные или штатские, были вооружены минимум винтовкой. Говорили, что по шоссе в горах беженцев обстреливали зеленые, и они, не останавливаясь, тоже отвечали выстрелами. Иногда в потоке оказывалось несколько подвод, в которых вповалку на сене лежали военные, или проезжали несколько тачанок, запряженных четверкой замечательных лошадей, с пулеметами, укрепленными на заднем сидении; это были, по-видимому, остатки какой-нибудь разбитой или разбежавшейся военной части. И вот в то время, когда все жители города, кто с тревогой, кто с надеждой, наблюдали за этим последним актом драмы, была прослойка населения, которой ни до чего не было дела — только свои личные дела и свой карман. На Екатерининской улице в то время стояли две церкви, видевшие еще первую оборону города, — Петропавловский собор и Михайловская церковь (около здания музея). Так вот, в Михайловской церкви, в самый разгар событий, происходила... свадьба! Если бы это была свадьба какого-нибудь белого, который, уезжая, хотел взять с собой невесту уже женой (не нужно забывать моральный кодекс того времени), то это было бы понятно. Но нет, свадьбу справлял какой-то пригородный хуторянин — другого времени он не нашел. Ему пришлось пережить несколько неприятных минут, так как всей свадебной компании нужно было перейти улицу, чтобы попасть в переулок, где их ждали тачанки и коляски. Но улица была забита, что называется, втугую, и им пришлось прыгать с колеса на телегу, с телеги на колесо. Женщинам помогали, зато жених и шафера получали такие подзатыльники, что, если бы улица была пошире, они, пожалуй, живыми не выбрались бы. На этой же Екатерининской улице, на углу Синопской лестницы, был; какой-то воинский склад, у запечатанной двери которого стоял на часах юнкер. И вот целая компания, как будто с офицерскими погонами разных рангов, решила «ликвидировать» склад. Среди бела дня они окружили юнкера и, видимо, предложили ему участвовать в этом деле. Тот отказался и старался оттолкнуть их, но грабители оттащили его в сторону и стали ломать дверь. Юнкер выстрелил в воздух — и, как сейчас, я помню его искривленную физиономию, чуть не в слезах, когда он кричал: «Вы! Офицеры Русской Армии! Сволочи вы, а не офицеры!» Выстрел задержал грабителей, из потока беженцев выскочили два молодых офицера с винтовками и стали рядом с юнкером, щелкая затворами. Не знаю, чем бы все это кончилось, но тут откуда-то из-за угла прибежало еще человек пять-шесть юнкеров. Любителей грабежа взяли в приклады, и те разбежались. Два офицера, пришедшие на помощь, пожали юнкерам руки и пошли догонять своих. Поток беженцев иссяк на второй день к вечеру, только изредка проезжала какая-нибудь тачанка. По всей длине улицы лежал слой навоза, рваной бумаги, каких-то лохмотьев, кое-где были сломаны деревья и стояли брошенные телеги. Среди всей этой мерзости бродили голодные лошади и выискивали клочок сена, грызли кору деревьев. Екатерининская — одна из лучших улиц чистенького веселого Севастополя — стала похожа на какой-то караван-сарай самого низкого разряда. * * * С утра следующего дня стали проходить на погрузку воинские части, это была кавалерия или «ездящая пехота» на телегах и тачанках. Насти проходили спокойно, не останавливались, не растягивались; их встречали, видимо, специально выделенные офицеры и провожали прямо к пристаням. Пока проходил поток беженцев, я не отходил далеко от дома, но в этот день я с целой компанией ребят уже прогуливался около Графской пристани. В середине дня на Нахимовскую площадь вдруг въехал большой отряд донских казаков и, хотя они были, как и все белые, в английском обмундировании, но у этих почти у всех были нашиты красные и синие лампасы. Кое-где мелькали цветные фуражки — это оказались остатки гвардейских Казачьего и Атаманского полков Донского корпуса. Они выстроились у памятника Нахимову большим каре и спешились. В середину вышел казачий генерал и обратился к ним с небольшой речью. Судя по тому, что до нас донеслось (мы стояли у гостиницы Киста), смысл этой речи был следующий: «Мы покидаем Родину, быть может, навсегда, кто хочет, может оставаться». После этого послышались команды, и казаки стали расседлывать лошадей, снимать вьюки и строиться в стороне пешей колонной. Человек пятнадцать, наоборот, сели верхом, взяли по несколько лошадей в повод и медленно поехали прочь — это были остающиеся. Мы подошли ближе, казаки прощались с конями, и один старый вахмистр, обнимая своего мерина, со слезами просил нас взять его и передать в хорошие руки. Но что мы могли сделать, когда у всех нас не было никакого хозяйства, где могла бы понадобилась лошадь. Вскоре казаки двинулись к Графской, там в это время уже подошли военные катера с большими баркасами на буксире. Они приняли казаков и повезли на рейд, где стояла уйма транспортов и военных кораблей. К вечеру того же дня в город вошел большой отряд «цветных», как их называли, войск. Это были сливки Белой армии — части корпуса генерала Кутепова: в своем подавляющем большинстве солдаты этого корпуса были добровольцами, и среди рядовых чинов этих полков можно было увидеть офицеров самого высокого ранга. Командный состав в них назначался самим командующим по реальным способностям кандидатов. Корпус состоял из нескольких дивизий, носивших имя их первых организаторов и командиров и различавшихся цветом погон. Потому их и стали называть «цветными». Кроме того, здесь была и игра слов: во французской армии почти официально цветными назывались африканские и индокитайские части, которые считались ударными и по-особому бесстрашными. Корниловцы носили малиново-черный погон и череп с костями на левом рукаве; марковцы имели черный погон; алексеевцы — черно-белый, дроздовцы — малиновый. Добровольно поступившие в корпус, кроме того, на левом рукаве носили трехцветный шеврон. Это действительно были отборные части и дрались они и отчаянно, и со знанием дела. Хотя они считались пехотными войсками, я не видел ни одного спешенного солдата, все ехали либо в тачанках, либо верхом. Улицы снова заполнились лошадьми, главная сутолока на этот раз была не у пристаней, туда не торопились, а около ресторанов и кафе, которые в то время в центре Севастополя находились чуть ли не в каждом доме. Народ обстрелянный, добровольцы знали, что неприятель еще далеко, и самым спокойным образом заполняли эти заведения. Ночью они погрузились на пароходы, и утром опять севастопольские улицы стали пустынными; бродили только несчастные голодные лошади. На пристанях тоже никого не было, только на Графской стояли два-три катера, собиравшие редких отставших. Около полудня мимо нашего дома прошел со свитой Врангель. Он был в черкеске, папахе и мягких кавказских сапогах, с ним шел один пожилой генерал, несколько офицеров и с десяток текинцев личной охраны. Так он прошел по пустынным улицам (по всему городскому кольцу — Нахимовский проспект — Большая Морская — Екатерининская), по-видимому прощаясь с городом, Крымом и всей Россией, в полной тишине и молчании. Наконец, Врангель свернул к пристани, сел в катер и отправился на крейсер «Генерал Корнилов». Посадка на суда окончилась... Большевикам не противостояло больше ни одной боеспособной части. * * * С момента «амбаркации» белых власть в городе приняла группа местных общественных деятелей во главе с присяжным поверенным Кнорусом. Эта группа с помощью небольшого отряда рабочей милиции, которой белые оставили несколько десятков винтовок, должна была поддерживать в городе порядок до прихода советских войск. Глава группы — Кнорус — был какой-то странной личностью, появлявшейся на сцене при каждой смене власти, а этих смен, как мы видели, с 1917 года было немало. Как только междуцарствие кончалось, так и Кнорус впадал в небытие. Поддержание порядка было чисто фиктивным: к вечеру первого же дня «безвластия» загорелся большой военный склад на Портовой улице, пожар никто не тушил, но казенное добро и разнообразные продукты очень усердно растаскивались, начиная с английского обмундирования и консервов и кончая спиртом. Не забывали даже арбузы! Из тюрем были выпущены все заключенные; политические — по вполне понятной причине — смена власти, а уголовные, как ни странно, по той же причине. Предполагалось, что, так как уголовные преступления есть «пережиток» капиталистического строя и вызываются исключительно капитализмом, то с приходом советской власти вся уголовная братия примется за честный труд и поведет праведный образ жизни. Так мы и жили, ожидая лучшего. Ночью на Соборной улице, в квартале между женской гимназией и штабом крепости, загорелся дом Ророга. Оказалось, что Ророг, старый военный, не выдержал позора, полил квартиру керосином, убил жену, детей, поджег дом и застрелился сам. В городе было тихо, трамваи не ходили, автомашин не было, извозчики исчезли, магазины и рестораны заперты, функционировал только базар, и то ограниченно, так как крестьян из пригородных деревень не было. Бухта была пуста, белые увели все посудины, которые могли держаться на воде, оставались только мелкие шлюпки и ялики, которые изредка курсировали между Северной стороной и городом. На улицах нет-нет показывался рабочий милиционер с красной повязкой на рукаве и винтовкой за плечом, и опять тишина и покой. Заводы стояли, однако работали предприятия коммунального хозяйства — водопровод, электростанция. * * * Я не помню, сколько времени продолжалось такое «райское состояние», день или два, во всяком случае, недолго. Наконец, оно было нарушено страшным грохотом и изредка выстрелами; от вокзала в город въезжал громадный бронеавтомобиль, по размерам он равнялся нынешним 80-местным машинам, а в то время он казался просто чудовищем. Из нескольких бойниц смотрели тонкие стволы пулеметов, и они то и дело давали изредка очередь в воздух, по-видимому, для острастки. Но самое страшное было не в этом. Броня этого фургона была выкрашена в цвет хаки и в нескольких местах украшена красными пятиконечными звездами, а вдоль по корпусу большими буквами было написано название бронемашины — «Антихрист». Следует отметить, что в то время большинство севастопольцев, во всяком случае обыватели, не знали, что пятиконечная звезда стала эмблемой советской власти, а по религиозным представлениям считали ее знаком Антихриста. Появление этой машины со «знаками» да еще с подтверждающей надписью подействовало ошеломляюще, в особенности на пожилых людей и стариков. «Антихрист» проехал по главным улицам города и мимо вокзала удалился по Инкерманскому шоссе. Незадолго до его проезда над городом летал самолет и разбрасывал листовки, обещавшие амнистию всем белым, которые не последуют за границу. К слову сказать, в нашем доме оказался один инженерный полковник, опоздавший к эвакуации, но собиравшийся идти в Казачью бухту, где еще стояли белые. Прочитав же эти листовки, он никуда не пошел. Что с ним случилось в дальнейшем, расскажу в свое время. Задержусь еще на «Антихристе». Через несколько дней после занятия Севастополя машину отправили в горы, где в это время появились так называемые бело-зеленые. В первые же дни патрулирования по Ялтинскому шоссе броневик попал в засаду, экипаж его был перебит, а машина, наведшая оторопь на богобоязненных севастопольцев, — сброшена с обрыва. Через несколько часов после «Антихристовой» разведки в город вошел отряд человек в двести крайне разнокалиберно одетых людей, объявивших себя красно-зелеными из отрядов Мокроусова. Прошли они по Екатерининской, и опять тишина. Иногда в книгах и кино вступление красных в Севастополь изображают почти как карнавал: по улицам гарцуют нарядные кавалеристы, вдоль домов стоят шпалеры ликующих горожан, которые забрасывают освободителей букетами цветов. Мокроусовцы на такую картину не тянули, равно и те, кто вступил в город на следующий день. А на следующий день в город вступила уже большая регулярная воинская часть — первый из полков 51-й дивизии Блюхера, будущего маршала, репрессированного в 1930-х годах. Солдаты почти все были мало-мальски одеты, некоторые были в шапках-буденновках, а во главе колонны ехали два командира верхом с красными бантами на груди. По молчаливым улицам полк прошел на Нахимовскую площадь, где было устроено нечто вроде парада, говорились речи, небольшая толпа кричала не очень внушительное «Ура!». Парад принимал крупный мужчина на костылях — выяснилось, что это председатель Севастопольского ревкома Гавен6, тот самый непотопляемый латыш, проводивший варфоломеевские ночи в Крыму зимой 1917/18 года. Вспоминая Гавена и ту зиму, некоторая публика уже начинала поеживаться, не зная, что на плечах красной лавы русских мужичков в Крым прибыла черная туча могучих большевистских политработников ленинской выучки, рядом с которыми Гавен будет выглядеть жалким приготовишкой, а его варфоломеевские ночи покажутся детскими играми. При новой властиПонемногу жизнь начинала налаживаться. Стала выходить газета «Маяк Коммуны», появились новые деньги. Белогвардейские деньги назывались «колокольчиками», так как на них был изображен царь-колокол. После добровольческих «колокольчиков» в сто и тысячу рублей было странно манипулировать копейками и рублями, правда тоже бумажными. Организовывались новые учреждения, а старые получали новые названия. В учебных заведениях обещали скоро начать занятия, и мы стали ежедневно ходить в гимназию и узнавать новости по этому поводу. Здание гимназии на углу Б. Морской и Херсонской улиц было уже освобождено от постоя войск, но проходило дезинфекцию. То же происходило в реальном училище и в женских гимназиях; последних было три — казенная, на Соборной улице, частная Ахновской — против Владимирского собора и частная Дритеприте — на Чесменской у Пологого спуска. У казенных гимназисток однажды произошел конфликт с властями. Придя проведать свою школу, группа учениц старших классов расположилась на заборе гимназического сада и занялась пением. По улице ходило много военных, старавшихся завладеть вниманием молодых девиц. Те чувствовали это и пели на совесть. Вдруг кому-то из них пришло в голову пропеть пародию на Интернационал: «Никто не даст нам избавленья, ни туз, ни дама, ни валет, добьемся мы освобожденья, четыре сбоку — ваших нет!» Не успели они пропеть вторую строфу, как их уже вели в штаб крепости. Через час напуганные девицы были отпущены по домам и пением на гимназическом заборе больше не занимались. Одновременно с частями 51-й дивизии в город вошло несколько тачанок так называемой Повстанческой армии батьки Махно (основная его «армия» проскочила на Балаклаву), а также отряды зеленых. Если среди зеленых было много уголовников, выдававших себя за страдальцев по политическим причинам, то махновцы были самыми откровенными бандитами. Так что по ночам в городе начались налеты и грабежи. В Балаклаве же и в Кадыковке грабежи сопровождались убийствами. Кому-то удавалось отбиться. Мой соученик Сергей Вишневецкий рассказывал, как ломали ворота их особняка на Адмиральской улице. Но старик Вишневецкий, а ему было за шестьдесят, его жена, две дочери, сын подняли такой крик, что всполошили всю улицу, и грабители, подъезжавшие на тачанке, сочли за лучшее скрыться. Большевики же занимались более серьезными делами. Они планомерно прочесывали квартал за кварталом, проверяли документы, проводили обыски, изымали оружие, регистрировали «подозрительных». Через несколько дней у Махно по каким-то причинам испортились отношения с советским командованием, и он решил от греха подальше выбираться из «крымской бутылки», пока ее не закупорили в Перекопе. Путь «исхода» его армии был отмечен страшными грабежами, насилием и убийствами. Именно от махновцев особо пострадал наш Бурлюк, о чем я уже обещал рассказать и скоро это сделаю. Примерно в это же время 51-я дивизия также покинула Севастополь и двинулась на север степными дорогами вслед за махновцами. Возможно, что она специально прочесывала местность, поскольку все отставшие или отбившиеся от махновской армии ею обезоруживались и арестовывались. Взамен 51-й дивизии Блюхера гарнизоном Севастополя стала 46-я стрелковая дивизия другого известного красного командира Федько. Приближался момент севастопольского апокалипсиса. Особый отдел 51-й дивизии уже с первых дней занятия Севастополя начал регистрировать оставшихся белых, подпольщики стали вылавливать деятелей бежавшего режима. От них эстафету принял Особый отдел 46-й дивизии, а жители называли эти отделы просто «ЧеКа», и занялся судом и расправой. Были забыты листовки Фрунзе, обещавшие амнистию, и всех бывших белых потянули к ответу, хотя, конечно, настоящие белые были уже далеко от Крыма. Оформлено это было следующим образом. По городу были расклеены объявления, что такого-то числа в городском цирке состоится общее собрание всех зарегистрировавшихся бывших; приглашались также и те, которые почему-либо до сих пор не прошли регистрации. Цирк помещался на Новосильцевской площади, у подножья Исторического бульвара, где сходились Екатерининская, Чесменская и Большая Морская улицы. В назначенный день цирк и вся площадь были забиты законопослушными бывшими. Произошло собрание или нет — не знаю, но только во второй половине дня все примыкающие к площади улицы были заняты красными частями. И вот эту огромную многотысячную массу людей под столь же огромным конвоем начали медленно оттеснять в сторону Особого отдела дивизии. А этот Особый отдел для своего пребывания избрал три четверти городского квартала, ограниченного Екатерининской и Пушкинской улицами, между Вокзальным и Трамвайным спусками. Подвальные окна и часть окон первых этажей были забиты, заборы внутри квартала разобраны — получился большой двор. Кроме того, по периметру занятых зданий тротуары были отделены от мостовой двух-трехметровым проволочным заграждением и представляли собой этакие загоны. Вот сюда и привели этих несколько тысяч несчастных, на что-то еще надеявшихся. Конечно, они были «бывшими», но совершенно безобидными, наивными и беспомощными. Непримиримые, ведь очевидно, что ушли с Врангелем. А эти оставшиеся могли бы еще долго жить да жить на родной земле, могли честно ей служить и приносить пользу. Но нет, им была уготована другая доля. Первую ночь и день они стояли в загонах и дворах, как сельди в бочке — я это видел собственными глазами, потом в течение двух дней их... не стало, и проволочную изгородь сняли. По рассказам, в Особом отделе работало несколько троек, опрашивавших арестованных и тут же решавших их дальнейшую судьбу. Кое-кого, меньшинство, будто бы иногородних, группировали в маршевые роты и отправляли пешим порядком на север. Большинство же вывозили на автомашине под город на дачу Максимова и там... отправляли к праотцам. Пользовались пулеметами, но не гнушались и револьверами. Одновременно кровь лилась в Ялте, Феодосии и, видимо, в других городах Крыма. Гражданская война продолжалась, но теперь уже против безоружных людей. В три-четыре дня со всеми было покончено. * * * То, что видел я в Севастополе, было, конечно, не просто страшное дело. Потому что многие из пленных были местными, севастопольскими — их жены, некоторые с детьми, со слезами на глазах стояли на противоположном тротуаре против проволочной изгороди и ждали. Наверное, проклиная свою доверчивость, наверное, все же надеясь на чудо. Но они ничего не дождались, так как никто из пошедших на так называемое собрание домой уже не вернулся никогда. Среди этих нескольких тысяч пропавших без вести людей оказался и инженерный полковник из нашего дома; он пошел на собрание и не вернулся. Как я уже говорил, он был приезжий, и никто, по крайней мере внешне, о нем не беспокоился, так он и сгинул. В эти же дни произошел случай, который произвел очень сильное впечатление на всю нашу семью. Как-то около полуночи на улице послышались какие-то крики и топот бегущих людей. В те дни электростанция не работала, на улице было темно, как бывает темно на юге зимой в беззвездную ночь. Окна у нас были закрыты ставнями, и мы боялись их открывать, так как жили в первом этаже. Под нашими окнами была лестница с улицы в подвал, где тоже кто-то жил. Крики на улице приближались, они слышались сверху от чека; наконец раздались несколько револьверных выстрелов. Мы услышали, как с нашими окнами поравнялся бегущий человек, как он вдруг остановился, видимо осматриваясь, а затем не сбежал, а скорее съехал по лестнице в подвал и... растворился в темноте. Мы сквозь окно слышали его прерывистое и частое дыхание. Через минуту преследовавшие, их было человека три или четыре, тоже поравнялись с нашим домом, они тяжело бежали, сильно топая ногами, и поэтому не смогли услышать дыхания беглеца, которое мы слышали даже сквозь стену. Снова стреляли и хриплый голос прокричал: «Стой, туды-перетуды!..» Не обратив внимания на подвальную лестницу, они пробежали дальше, а беглец через несколько минут, отдышавшись, на цыпочках поднялся по лестнице и куда-то скрылся. Кто это был — один ли из-за проволочной изгороди или просто шпана, напоровшийся на патруль, мы так и не узнали, но в ту ночь в нашей квартире уже никто не мог заснуть. * * * Как-то возвращаясь из гимназии домой, я на улице увидел возбужденную группу людей, в основном мужчин, вооруженных ломами, кирками и канатами. Они шли по середине улицы, громко разговаривая и напевая сугубо р-р-революционные песни. Выяснилось, что народ идет разрушать памятники «империалистической бойни», воздвигнутые царским правительством на Историческом бульваре, — Панораму обороны Севастополя 1854—1855 годов и укрепления 4-го бастиона. Я сбегал домой, бросил книжки и помчался вслед за антиимпериалистами, нагнал их у входа на Исторический бульвар и дальше уже двигался, что называется, «нога в ногу с массами». Первая остановка произошла у памятника Тотлебену, творцу всех инженерных сооружений во время первой обороны Севастополя. Ему забросили на шею петлю, попробовали раскачать, но проклятый «милитарист», был крепко закреплен и не подавался усилиям народа. Так как никто не хотел задерживаться, то его оставили в покое и, послав в адрес графа два-три крепких выражения, двинулись дальше. Здание панорамы оказалось закрытым, а на стук в массивные дубовые двери никто не вышел. Толпа после продолжительной ходьбы и неудачи с Тотлебеном начала остывать. Ломать двери, как кто-то было предложил, не решились. Но что-то надо было сделать, и тут отыскался подходящий объект. По всему фасаду круглого здания панорамы были ниши, в каждой из них стоял бюст кого-либо из защитников Севастополя (Корнилова, Нахимова, Истомина, Хрулева и др.), прославившихся во время его обороны. Забросили петлю на один из злосчастных бюстов, и он легко упал вниз, разбившись на мелкие части. Это очень понравилось, и через какие-нибудь полчаса ни одного бюста в нишах не осталось. Разбив последний бюст, пацифисты с песнями разошлись по домам. Я тоже вернулся домой, но со страшной тяжестью на сердце. Примерно такой же участи, правда несколько позже, подвергся памятник Нахимову у Графской пристани. Поставленный против зданий Морского собрания на площади своего имени памятник Нахимову мозолил глаза ликующим строителям новой жизни каждый праздничный день. Все парады и манифестации проходили у его подножия, и Павел Степанович был как бы «принимающим парад». А отцы города, размещавшиеся либо на трибуне у гостиницы Киста, либо на балконе Морского собрания, оказывались как бы ни при чем. Чтобы избавиться от этого ощущения, его обшивали досками, сооружая нечто вроде маяка с прожекторами в верхней части (нужно напомнить, что местная газета называлась «Маяк Коммуны»). Бедный адмирал смотрел сквозь щели обшивки. Наконец, к концу 20-х годов памятник так намозолил глаза севастопольскому начальству, что его сняли. Севастополь лишился одной из главных своих достопримечательностей. Это был памятник работы Бильдерлинга, обладавший и портретным сходством, и каким-то домашним севастопольским духом. Нахимов был изображен сутуловатым, в своей «нахимовской» фуражке с большим козырьком и поднятым сзади шлыком. Он строго смотрел на Графскую пристань и большой рейд; на боку у него висела кривая сабля плененного при Синопе Османа-паши. Снятый памятник некоторое время стоял во дворе Музея обороны Севастополя, затем его разобрали, и следы его пропали, по-видимому, отправили на переплавку. После 1945 года в общественное мнение усиленно внедряли мысль, что памятник был уничтожен немцами во время оккупации уже в последнюю войну. Но в моем архиве хранится серия фотографий, иллюстрирующих, как снимали статую с постамента, как везли на арбе во двор музея, как потом разбирали... Гражданская война продолжалась — даже с памятниками. Но, как оказалось, долго без Нахимова нам жить не пришлось. «Отец народов» — Иосиф Виссарионович Сталин — в тяжелый момент сам «вспомнил» наших великих предков и другим наказал помнить. Среди таковых оказался и Павел Степанович. В конце 1950-х годов памятник Нахимову поставили вновь; но это был совершенно другой памятник — работы советского скульптора Томского. Нахимов был поставлен спиной к пристани и бухте, вместо сабли Османа-паши на его боку было что-то другое, и весь он для коренных севастопольцев казался каким-то чужим. Но, конечно, лучше такой памятник, чем никакого. Наименьшим напастям подвергся Музей обороны Севастополя со своими уникальными экспонатами и редчайшей по подбору книг библиотекой. Его не ломали, а просто закрыли и свыше 10 лет не открывали. Хранителем его оказался волею судеб сторож музея Новиков, имевший квартиру в самом здании. Честнейший, добросовестный человек, обремененный семьей, он все годы Гражданской войны и последовавших за ними голодовок охранял порученные ему исторические ценности. Боже мой, а как к ним тогда относились, к этим ценностям, к этим памятникам русской славы?! Сердце кровью обливалось, ярость благородная разрывала грудь, но сделать ничего было нельзя. Приходилось терпеть. Как-то я шел с группой молодежи после занятий «по политграмоте», с нами был и лектор, некто Азбукин. Вдруг кто-то спросил: «Что там за памятник стоит на горе у Татарской слободки?» Последовал ответ Азбукина: «Это в память об одной из империалистических боен!» Прошлое никого не интересовало, а если и вспоминалось, то только в издевательском контексте и хамским тоном. * * * Хочу отметить еще несколько фактов, характерных для первых недель и месяцев после ухода белых. Если грабежи махновцев и зеленых всеми, включая и прессу, назывались своими именами, то у большевиков такие же, по существу, действия облекались в более респектабельную форму. Первой же зимой в городе была объявлена «неделя бедности», главной задачей которой было «изъятие излишков» у бывших буржуев. Нас это не волновало, так как, кроме двух-трех смен белья, у нас «излишков» не было. Но и нашу квартиру обыскали, просчитали все тряпки. Занимались этим взрослые, здоровые мужчины — видимо, некуда было девать энергию. У нас взяли несколько полотенец и носовых платков. У меня, можно сказать, персонально один из обыскивающих отобрал дедушкин комбинированный перочинный нож с компасом и свистком. Видимо, он посчитал, что для меня этот ножик является «излишком», а он и есть тот самый бедняк, которому как раз и не хватает такого ножа. При «изъятии» никаких списков или актов на забираемые вещи, а у соседей их набралось порядочно, не составлялось; просто все связывалось в узел и уносилось. Мы все относились к этому очень легко, и нужно сказать, что этой легкостью мы были обязаны нашей матери — она всегда говорила: «Вещи — дело наживное», — и все материальные потери принимала с юмором. * * * В течение первых недель смены власти в Крыму мне пришлось побывать в Бурлюке еще раз, и явилось это следствием упомянутой большевистской операции по «изъятию излишков буржуев». У мамы оставались еще в целости кое-какие bijoux, и она стала думать, как их уберечь от лихих и завистливых глаз. Посовещавшись, мы решили вернуть их в Бурлюк и там закопать в саду до лучших времен. Ехать, вернее, идти поручили мне, как единственному мужскому представителю. Мне было тогда неполных 15 лет, но ведь и пращуры наши начинали свою службу будучи иногда еще моложе. Все наличие драгоценных вещей, а их было все-таки порядочно, было зашито в пояс моих брюк; я помню, что там были два жемчужных колье в три нитки с большими фермуарами из камней, чуть не полуметровая прадедовская часовая цепочка в два кольца из червонного золота, несколько брошей и кулонов. Все это составляло порядочную тяжесть и, конечно, прощупывалось. Так что, если бы в пути меня решили обыскивать, то первое, что с меня сняли бы, — это брюки. Собравшись в путь, я утром переехал на Северную сторону и опять оказался на пятачке между пустыми постоялыми дворами и пристанью. Тут стояло человек десять, все больше женщин, с какими-то котомками. Всем им нужно было добираться до Качи, но они боялись идти пешком, так как всюду рыскали махновские тачанки и бродили группы белых. Последние, видимо, не знали, что им предпринять, уходить в горы, сдаваться ли в плен, и до принятия одного из этих решений они, бывало, перестреливались с проходящими красными частями. Картина была не очень ободряющая, тем более что вид у меня был далеко не деревенский, и ко мне мог придраться любой мародер. Я почувствовал себя очень неуютно, но в это время увидел знакомого паренька, прибывшего на очередном катере из города. Это был Колька Хохряков, внук нашей бывшей экономки Елены Михайловны; он был мой ровесник и учился в реальном училище. Оказалось, что он тоже направлялся в Бурлюк, где была его бабка, за продуктами. Мы решили идти вместе и уже было тронулись в путь, когда вдруг на пристанской пятачок въехала военная грузовая машина. В кузове ее было человек пять солдат; из кабины вышел командир и предложил тем, кто хочет ехать на Качу в поселок авиаучилища, садиться в кузов. С гиком и криком все присутствующие туда и влезли, в том числе и мы с Колькой, не веря своему счастью. Теперь мы были уверены, что, во-первых, до Качи нас никто не остановит, не убьет и не ограбит, во-вторых, из 28 километров мы проедем по крайней мере 18. Машина двинулась, когда уже стало темнеть, и мы довольно быстро достигли Бельбекской долины. Когда переезжали мост через речку, то справа от шоссе вдруг увидели зарево пожара. Что-то горело в усадьбе Конкевичей. От основного шоссе к ним вело полукилометровое ответвление, обсаженное тополями. Когда мы поравнялись с этим ответвлением, то на какой-то момент на фоне красного зарева увидели распахнутые ворота усадьбы, а в воротах черный силуэт всадника в шлеме. Стало жутко, вспомнились рассказы о пугачевщине. Дальше ехали быстро и спокойно, в сумерках приехали в поселок авиашколы, слезли с машины и сразу же направились по Альминской дороге в сторону Бурлюка. Это уже был проселок, все время нырявший по балкам, пересекавшим степь. Но вскоре мы заметили, что вслед за нами идут двое мужчин с винтовками; когда мы спускались в очередную балку, то хорошо их видели подходившими к спуску и освещенными отраженными лучами уже севшего солнца. Мы с Колей заволновались и прибавили ходу, почти побежали. Деятели, шедшие сзади, видимо, тоже наблюдали за нами, что-то начали нам кричать и наконец выстрелили нам вслед. Впереди у нас был подъем, и мы оказывались совсем на виду, в то время как они, спустившись в балку, были совсем невидимы; иначе говоря, мы поменялись местами. После второго выстрела, когда пуля просвистела где-то недалеко, мы решили остановиться, и «попутчики» нас догнали — это оказались два красноармейца, догонявшие свою часть, ушедшую к Перекопу. Увидев, что имеют дело с двумя подростками, они забросили винтовки за плечи, и мы пошли все вместе, объясняя друг другу, куда идем. Стемнело совсем так, что в двух шагах ничего не было видно, а мы дошли только до деревни Орта-Кисек (ныне Угловое). Солдаты решили заночевать и пригласили нас с собой. Хотя, по дневным меркам, до Бурлюка было уже рукой подать, мы согласились. Вначале никто нас не пускал, но винтовки все же производили впечатление, и вскоре все четверо мы лежали в татарской мазанке на какой-то попоне и спали как сурки. Утром сразу пошли дальше, красноармейцы, спустившись в Альминскую долину, направились на Тамак-Замрук (ныне Береговое в устье реки Булганак), а мы с Колей — направо по нагорной дороге левого берега. И вдруг замерли: на суку большой ивы, у моста, увидели повешенного человека. Робко подошли поближе; повешенным оказался офицер, погоны его были прибиты к плечам гвоздями. Под этим впечатлением пошли дальше и через сады вышли прямо к усадьбе. Ворота ее были распахнуты настежь, как в те времена, когда хозяйка бывала дома и оказывала гостеприимство всем, кто желал к ней заехать. Я вошел в так называемый первый двор — ни души, поразило, что даже собаки не выбежали навстречу, а они всегда либо облаивали чужих, либо радостно встречали своих. Прошел во второй двор через калитку, там стояло три тачанки, а людей не было видно. Когда, наконец, я уже входил в дом через черный ход, в дверях встретил тетку Наташу Нолле, первыми словами которой были: «Зачем ты приехал?». Она рассказала, что за время, прошедшее со дня нашего отъезда, через деревню проходило много различных воинских частей, но в усадьбу почти не заезжали, все торопились — одни удирали, другие преследовали. Как-то заскочил разъезд, забрал всех лошадей, какие оказались в конюшне, и продукты из кладовой и поскакал дальше. А вот со вчерашнего дня в усадьбе стоят эстонцы, приехавшие на трех тачанках. Лежат, спят, едят в галерее. Кроме продуктов, пока ничего не требуют; никого не трогают. Тетка обосновалась в угловой комнате, рядом со столовой, и собрала в ней все, что казалось ей наиболее ценным. Я, со своей стороны, рассказал ей о наших переживаниях в Севастополе и о причине моего прихода. Вечером мы сидели и пили чай, эстонцы в галерее выпивали и тихо пели какие-то свои песни. Мы вспомнили, что в стенном шкафу в столовой стоит большая, порядка 10—15 литров, стеклянная банка с вишневым вареньем. Ее как будто еще никто не национализировал; по крайней мере, у эстонцев ее не было. Мы решили перенести ее в свою комнату, и после полуночи я тихо вышел в столовую, открыл шкаф. Но дверка предательски заскрипела, и я услышал, как дежурный эстонец начал приближаться к дверям в столовую. Я быстро схватил банку и нырнул в открытую дверь нашей комнаты. Утром, когда рассвело, мы поняли, что я принес другую банку — с пикулями, а варенье мы увидели... на столе у эстонцев. На другой день мы подыскали металлическую коробку нужных размеров, кажется из-под леденцов, и пошли в сад. От лопаты мы отказались, чтобы не обращать на себя внимание. По дороге к Зеленому посту, там, где дорога делает угол, слева у поливочной канавы рос старый орех — у его подножья мы совком выкопали небольшую яму, положили в нее коробку с нашими bijoux, которые я только тут выпорол из пояса. Затем забросали яму и покрыли ее сухой травой. Никто не видел нашей работы. Когда мы вернулись в усадьбу и собирались уже входить в дом, вдруг раздались какие-то крики, пьяные песни и во двор въехала тачанка, запряженная четверкой крепких лошадей. Над тачанкой развивалось черное знамя с надписями «2-й Повстанческий полк батьки Махна» и «Анархия — мать порядка». За этой тачанкой, в которой, по-видимому, ехало командование полка, следовали другие, одна за другой; в каждой упряжке было 3—4 лошади и столько же сзади на поводу, запасных. На каждой повозке — пулемет, а то и два, экипаж 3—4 человека, много женщин. Скоро во дворе нельзя было повернуться, всюду кони и колеса, гомон и крик невероятный. Мы с Наташей смотрели на все это как завороженные. Вдруг раздался выстрел и вслед за ним — собачий визг. Оказалось, что один из господ-анархистов полез в окно запертой на замок конюшни и, когда он, закинув внутрь верхнюю часть туловища, собирался подтянуть ноги, цепной пес по кличке Черкес, охранявший конюшню, выскочил из своей будки и укусил гостя за место, где у спины кончается ее благородное название. Сброшенный с окна бандит выхватил револьвер и выстрелил. Черкес с пробитой ногой визжа залез в свою будку. Тем дело и кончилось. Замок в дверях конюшни в это время был сломан, и все удостоверились, что стойла пусты. Тогда они кинулись к дому. Мы с Наташей пришли в себя и решили укрыться в своей комнате, где нас дожидалась Ольга Ильинична Резниченко, но не тут-то было. Вся приехавшая орава моментально заполнила весь дом, и в нашей комнате оказалось сразу чуть ли не десять человек. Все, что им попадалось на глаза и нравилось, немедленно шло по карманам или по мешкам. За какой-нибудь час в доме, который десятилетиями был полной чашей, остались лишь одни стены и деревянная мебель; диваны, кресла, ломберные столы были обобраны, ковры, шторы скатаны и вынесены. Стоявшие у нас эстонцы решили срочно уезжать, и их не задерживали. Они погрузили в свои повозки несколько бараньих туш, покрыли их коврами, которыми успели завладеть до приезда махновцев, и скрылись, кажется, в сторону Севастополя. Интересно, знали ли эти эстонцы роман их писателя-классика Вильде «Пророк Мальтсвет», в котором колоритно описывались помещики Беловодские**** из деревни Бурлюк, помогавшие эстонским переселенцам? Суть романа — приключения группы эстонцев, прибывших в Крым в поисках лучшей жизни в начале 1860-х годов, и то, какое участие приняли в их судьбе местные помещики. Помогали с работой, продуктами, лекарствами, просто добрым участием. Наверное, нынешние эстонцы не знали и не ведали ни своего классика, ни нрава российских помещиков, иначе, может быть, не только не грабили бы дом благодетелей их соплеменников, но и защитили бы их правнука. У нас же продолжался грабеж и дележ награбленного. Не обошлось, конечно, без анекдотов. В кладовой были обнаружены бутылки с бекмезом, и его тут же пустили на смазку сапог, приняв, по-видимому, за деготь. Наконец кто-то из дворовых указал им на неправильное использование продукта, но они поверили, только когда кто-то из местных намазал бекмезом хлеб и стал есть. Был также найден полированный, с художественной оковкой ларец, в котором когда-то деду был поднесен серебряный поднос с выгравированным на нем адресом за спасение какого-то парохода. Ларец был большой, что-нибудь 0,5 на 0,4 м, красивый, но закрытый на ключ, и ключа при нем не оказалось. Господа анархисты решили, что в ларце миллионы — золото и бриллианты, — я же знал, что он пустой, так как поднос мы увезли с собой и я же его запирал, а ключ куда-то забросил. Долго они трудились над замком, пока не начали топором раскалывать крышку. Нужно было слышать их ругань, когда вскрытый ларец оказался пустым. Какой-то явно деревенский «дядько» ходил по дому, мурлыкая под нос «яку-то писню». В его мешок, перекинутый через левое плечо, на моих глазах отправилась коробка с моими оловянными солдатиками — у меня их было свыше 1500 штук немецкого производства, и представлены были почти все полки русской гвардии. Тетка Наташа, понимая, что в доме уже все равно ничего не спасешь, а пристрелить могут ни за грош, забрала Ольгу Ильиничну и ушла из усадьбы в расположенную неподалеку школу к местной учительнице. Я же продолжал крутиться по дому и вдруг увидел, что один махновец, молодой парень в белой кроликовой шапке, вынес во двор большую рамку с увеличенной фотографией моего отца; это была его последняя фотография, снятая в 1915 году, за неделю до гибели. Снят он был, конечно, в военной форме с Владимиром в петлице. Не отдавая себе отчета, чем это может кончиться, я бросился к махновцу, вырвал из его рук раму с портретом и побежал куда глаза глядят. Тот успел только меня спросить: «А тебе-то что? Кто это?» А я сдуру тоже успел ответить, что это мой отец. Для него это было так неожиданно, что он только посмотрел мне вслед. Я, запыхавшись, прибежал со своей ношей в школу. Там тетка Наташа меня и задержала, так как я хотел опять идти в усадьбу. И хорошо сделала. Не прошло и получаса, как в школу пришел председатель местного ревкома Петр Салагаев и сказал, что махновцы спохватились и меня ищут, чтобы воздать должное «ахфицерскому сынку». Он предложил мне немедленно уходить из деревни, поскольку не ручается за мою жизнь. Дело шло к вечеру, уже темнело, и идти куда-либо, да еще в моем городском «господском» костюме, значило напороться на неприятности на первых же шагах. Тетка посоветовалась с учительницей, и меня спустили в подполье школы, люк в которое находился под кроватью учительницы. Так нежданно-негаданно я оказался упрятанным на все время махновской «оккупации» Бурлюка, а она продолжалась еще двое суток. Приходили они меня искать и в школу, но обыска не произвели. Подполье было просторное, под все здание школы и в рост человека. Мне спустили матрас, подушку, и я коротал часы почти в полной темноте. Периодически люк открывался и тетка передавала мне еду. В конце вторых суток моего заключения я услышал над собой, но не в комнате учительницы, а в соседней комнате учителя-татарина, усиленное хождение, звон шпор и телефонные звонки. Можно себе представить, как я обрадовался, услышав четкие слова доклада одного явно красного начальника другому: «Нами занята деревня Бурлюк и прилежащие хутора, части Махно отошли на север, одиночные махновские тачанки вылавливаем и задерживаем, только что арестованы две махновки, ехавшие из Севастополя...» Только тогда я по-настоящему почувствовал, как рисковал жизнью. Да и смерть была бы не простая, перед тем как застрелить, надо мной еще вдосталь поиздевались бы. Я стал стучать в люк, и меня выпустили на поверхность. Был вечер, во дворе школы и в усадьбе горели костры, вокруг которых сидели, греясь и стараясь вздремнуть, солдаты. Дом в усадьбе был снова набит людьми, а в школе помещалось начальство. Это были части 51-й стрелковой дивизии Блюхера, шедшей из Севастополя к Перекопу по следам махновцев, вытесняя их из Крыма. Оказалось, что и от красных можно было иногда получать избавление. Большинство солдат дивизии были сибиряки. Тетка Наташа, долгое время работавшая со своим братом С.В. Резниченко в переселенческих управлениях Сибири, попыталась расспрашивать солдат, откуда они, как думают жить. Но разговора не вышло — ее костюм и грассирующая речь, по-видимому, производили слишком «господское» впечатление и не располагали новых хозяев жизни к откровениям с бывшими... Примечания*. Имение Кази и Сапожниковых в предгорном Крыме на р. Альме между Севастополем и Евпаторией. (Примеч. ред.) **. Сводная сестра автора Ксения Сергеевна Кушковская. (Примеч. ред.) ***. Дед автора, генерал-майор по адмиралтейству. ****. Николай Евстафиевич и София Константиновна Беловодские, владельцы Бурлюка во 2-й половине XIX в., тесть и теща С.И. Кази. 1. Сапожников Алексей Львович, р. 22 февраля 1906 г. в Санкт-Петербурге. Из дворян Нижегородской губ., сын офицера л.-гв. Павловского полка А.Н. Сапожникова (1877—1915) и его жены Ксении Сергеевны, урожд. Кази (1879—1942). В описываемое время жил с семьей в Крыму, где пережил всю эпопею Русской Армии. Инженер, генеалог, автор ряда воспоминаний и исторических трудов. Умер 1 мая 1989 г. в г. Железнодорожном Московской обл. Похоронен в Санкт-Петербурге. 2. Впервые опубликовано: Крымский архив. Симферополь, 2001. № 7. 3. Резниченко Сергей Васильевич, р. 28 декабря 1872 г. в Одессе. Подпоручик л.-гв. Павловского полка. Действительный статский советник, чиновник Министерства земледелия. Во ВСЮР и Русской Армии; представитель Всероссийского Земского Союза в Галлиполи. На 14 февраля 1921 г. в лагере Канробер (ст. Макрикей) в Румынии. В эмиграции во Франции. Умер 12 января 1940 г. в Сэ (Франция). Двоюродный брат К.С. Сапожниковой. 4. Редькин Александр Петрович, р. в 1881 г. Сын генерал-лейтенанта. Тифлисский кадетский корпус (1900), Александровское военное училище. Полковник л.-гв. Павловского полка. В Вооруженных силах Юга России в 1-м отдельном батальоне немецких колонистов. Участник Бредовского похода. 20 июля 1920 г. эвакуирован в Югославию. Возвратился в Крым. В Русской Армии летом 1920 г. в разведывательном отделе штаба армии, затем в Отряде особого назначения при генерале для поручений по делам укреплений при начальнике штаба Главнокомандующего до эвакуации Крыма. Эвакуирован в Катарро (Югославия) на корабле «Истерн-Виктор». В эмиграции в Югославии. Служил в Русском корпусе. После 1945 г. — в США. Сотрудник журнала «Военная Быль». Умер 15 ноября 1972 г. в Вайнленде (США). 5. Семейство Константина Аргирьевича Цакни, с которым Кази были в родстве через Мавромихали и Стамати (Анна Николаевна Цакни, первая жена И.А. Бунина, приходилась внучатной племянницей К.А. Цакни). 6. В ноябре 1920 г. Ю.П. Гавен был членом Крымревкома.
|