Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
Кацивели раньше был исключительно научным центром: там находится отделение Морского гидрофизического института АН им. Шулейкина, лаборатории Гелиотехнической базы, отдел радиоастрономии Крымской астрофизической обсерватории и др. История оставила заметный след на пейзажах поселка. |
Главная страница » Библиотека » А.С. Пученков. «Украина и Крым в 1918 — начале 1919 года. Очерки политической истории»
Приложение 5. Второе крымское правительство. Воспоминания бывшего члена правительства П.С. Бобровского<...> XВ конце ноября пришли в Крым первые добровольческие отряды. Они высадились в Керчи и в Ялте, часть их была переброшена в Симферополь и в Севастополь. Штаб главной квартиры поместился в Симферополе. Во главе крымской части был поставлен генерал де-Боде с громким титулом «командующего войсками Крымского полуострова». Вторым лицом был начальник Крымской дивизии генерал Корвин-Круковский. В «дивизии» было 300—400 человек, и кроме нее никаких других воинских частей не было. Зачем при этих условиях были нужны две командующие должности, понять было трудно. Столь же странное впечатление производило и многолюдство штаба, разместившегося в лучшей симферопольской гостинице — «Европейской». Я не помню, конечно, цифр, но при штабе состояло во всяком случае много десятков офицеров, и все они имели всегда очень занятой и величественный вид. Это обилие начальства и штабов бросалось в глаза и вызвало недоумение у всех. В тот момент, принимая его, как необходимость, мы не задавались вопросом — откуда эта ненужная громоздкость организации армии. Не до того нам было. Теперь ответ на этот вопрос для меня совершенно ясен. Корнилов, Алексеев, Деникин, может быть, еще кое-кто из командного состава Добровольческой армии были, несомненно, воодушевлены прекрасными идеями. Они старались освободить Россию от большевистской диктатуры. Никто из них не заслуживал упрека в стремлении восстановить дореволюционный порядок. Но задачу освобождения России от большевиков, задачу по существу революционную, они пытались разрешить старыми методами. Горе и беда их была в том, что они ни в каком отношении не были революционерами. Это сказывалось во всем. Сказалось это сразу и в организационном вопросе. Армию они организовывали по-старому, не замечая не только того, что такая организация не соответствует обстановке гражданской войны, но и того, что в условиях гражданской войны старые организационные основания превращаются в бессмысленную и вредную фикцию. Второй бедой Деникина было то, что в его распоряжении не было в военной среде новых людей. Ведь нельзя же допустить, что Деникин, посылая добровольческие части в Крым с особыми заданиями, намеренно поставил во главе их самых неподходящих для осуществления этих заданий генералов. Очевидно, у него не было других людей, очевидно, он был связан необходимостью давать назначения всем многочисленным генералам, толпившимся около него. Это, впрочем, тоже лишь теперешние мои соображения. Тогда я только с изумлением смотрел на наших новых генералов (де-Боде и Корвин-Круковского) и никак не мог понять, как такие лица могут стоять во главе освободительной армии. Оба они были типичные бурбоны, Корвин-Круковский более, де-Боде — менее воспитанный. В самом тоне их голоса, когда они говорили со «штафирками» министрами, среди которых, к их ужасу, оказалось 2 социалиста, 1 еврей и 1 караим, звучало ничем не прикрытое презрение. Начали они с прямого нарушения договора нашего с Деникиным, т. е. с вмешательства в наши внутренние дела. Надо сказать, что Деникин, как бы сам учитывая значение своего обязательства невмешательства, заявил при отправке первых частей в Крым во всеуслышание (путем обращения к населению), что армия в Крыму будет только охранять порядок. И как раз после этого заявления, в первые же дни пребывания в Крыму, генерал Корвин-Круковский отправляет официальное донесение генералу де-Боде (с копией Деникину), с требованием объявить в Крыму военное положение. Текст этого донесения опубликован и Оболенским и Пасма-ником1, повторять его я не буду. Вкратце, содержание его сводилось к тому, что Крым — притон большевиков, что у населения масса оружия, доставляемого немцами и большевиками, и что Крымское правительство попустительствует большевикам. Корвин-Круковский заявляет, что цель армии в Крыму — борьба с большевиками, для успеха которой необходимо объявить военное положение и предать всех большевиков, как уже арестованных, так и подлежащих аресту суду, «принятому в армии». Вся фактическая сторона этого письма совершенно не соответствовала действительности. Никаких данных не было ни в этот момент, ни позже ждать в Крыму большевистского восстания. Конечно, большевики оставались в Крыму и вели работу, но нисколько не в большей степени, чем в прочих местах, занятых армией2. Никакого оружия в Крым не доставлялось — во всяком случае, никем этот факт установлен не был. Крым, поражавший непредубежденных людей своей спокойной, мирной жизнью, превратился в донесении Корвин-Круковского в какой-то готовый взорваться котел. Откуда это извращение действительности? Ни одной минуты не подозреваю Корвин-Круковского в сознательной лжи. Вероятно, и он, и де-Боде были честнейшими людьми. Но с их примитивно-военной точки зрения, все социалисты, все евреи, и, может быть, и все кадеты были те же большевики. Кроме того, они, люди новые, не знали Крыма и основывали свои сведения на донесении контрразведки. С этим гибельным для армии учреждением мы тоже познакомились немедленно. Все в нем противоречило с начала до конца нашему договору с Деникиным. Ведь Добровольческая армия несла в Крыму пока что лишь задачи охраны. Никакой войны с большевиками ни в Крыму, ни вблизи его границ армия не вела. Между тем всякая контрразведка есть организация именно военного времени. Но такова была сила трафарета, о которой я говорил выше. Всюду армия имела контрразведку — значит, должна была она иметь ее и в Крыму. Но как можно было, имея контрразведку, учреждение политического сыска, давать обещание не вмешиваться в дела управления, для меня и тогда и теперь остается загадкой. Наша контрразведка начала с составления списков «большевиков», гуляющих на свободе. Первый же список, сообщенный правительству Корвин-Круковским, оказался чудовищно-нелепым. Самым опасным «большевиком» в нем был назван проживавший в Симферополе богатый помещик Мелитопольского уезда, бывший земский начальник и известный реакционный земский гласный Сахновский. В списке было несколько десятков имен. Расследование, произведенное особой комиссией при участии представителей армии, установило, что ни одного не только большевика, но даже просто сколько-нибудь подозрительного по большевизму, в нем не было. Этот пример очень показателен. Также показательны и результаты расследований, произведенных той же комиссией по делам арестованных контрразведкой. Ни одного из них комиссия не признала хоть в какой-либо степени подлежащим суду. Все аресты были чистым недоразумением (если не злоупотреблением). О деятельности добровольческих контрразведок собран уже большой материал. Все те конкретные случаи, которые я мог бы привести из нашей крымской жизни, не прибавят к этому материалу ничего существенно нового. Все они сплошное повторение одного и того же: совершенно необоснованный арест, кончающийся чаще освобождением (с предварительным глумлением, а иногда и избиением), реже — расстрелом «при попытке к побегу». Опуская эти факты, я хочу обратить внимание на одну сторону деятельности контрразведок, сразу бросившуюся мне в глаза и до сих пор, насколько я знаю, еще не указанную в печати. Не может быть никакого сомнения, что в контрразведку шли худшие элементы армии, что в деятельности их агентов играли большую роль и антисемитизм, и сведение личных счетов со старыми врагами, и простая ослепленная офицерская месть, и большевистская провокация. Но всех этих причин все же недостаточно для объяснения, почему, как общее правило, контрразведка хватала невинных людей, если не принять во внимание того, что во главе их (по крайней мере, у нас, в Крыму) всегда стояли пришлые люди, для которых имя арестованного жителя всегда было звук пустой. Если низшие агенты были в таких арестах по большей части недобросовестны, то начальствующие очень часто заблуждались вполне искренне3. Генералы-бурбоны, нелепая и вредная контрразведка — вот те первые впечатления, которые связаны были у меня с приходом Добровольческой армии в Крым. К ним вскоре присоединилось еще одно, еще более тяжелое: самоуправные действия офицеров. Как ни плоха была контрразведка, она все же была учреждением и притом учреждением только следственным. На нее все же можно было искать, а иногда и найти управу. За исключением немногочисленных у нас в Крыму случаев расстрела «при попытке к побегу» (т. е. самовольных расстрелов в контрразведке), дела арестованных рассматривались судом — правда, иногда военно-полевым, но все же судом, и была возможность оправдания. Но кто и что мог сделать, когда группа офицеров хватала человека на улице, тащила в казармы, издевалась над ним два-три дня и затем, выводя за город, расстреливала? К чести Добровольческой армии надо сказать, что таких офицеров (вернее, офицерских частей, ибо если проделывали такие вещи отдельные офицеры, то только при сочувствии и укрывательстве своей части) было немного. У нас, в Крыму, такие случаи были только в Ялте. Сначала об этом до правительства доходили только слухи. Слухи обыкновенно заключались в том, что вот исчез такой-то человек, что кто-нибудь видел, как его вели офицеры. Потом стали на прием к министрам являться родственники погибших, заставлявшие нас убеждаться, что, по крайней мере, непонятные исчезновения людей — суть факты. Но когда явился на прием к С.С. Крыму сам «расстрелянный», сомнениям не оставалось места. Этот потрясающий случай я помню так живо, как если бы он произошел вчера. Однажды утром С.С. Крым вызвал меня к себе в кабинет. В кабинете я увидел человека маленького роста, по виду еврея, с перевязанной головой и рукой. С.С. Крым попросил его повторить то, что он только что рассказал ему. И вот что я услышал: «Шел я в ночь под новый год по набережной в Ялте. Было очень поздно, уже почти утро. Я возвращался со встречи нового года и был сильно выпивши, но не пьян. Навстречу мне шли три подвыпивших офицера. Поравнявшись со мной, они сначала крикнули «С Новым Годом», а потом окружили меня и начали требовать, чтобы я кричал: «да здравствует монархия». Я человек трусливый и если бы был совершенно трезв, вероятно, исполнил бы их требование. Но я был в состоянии пьяного задора и на их требование ответил: «кричите сами, а я не хочу». Тогда один из офицеров сказал: «А, так ты, жид, социалист!» Я ответил, что я еврей, но не социалист. «Это все равно — жид, значит, большевик». Они потащили меня в свои казармы в Массандру. Я упирался, кричал, но один против трех я ничего сделать не мог, а на улице никого не было. Привели меня в казармы, сняли все платье и обувь, оставили в одном белье и заперли в маленькую комнату. На другой день выпустили меня из этой комнаты, я мог ходить по всем казармам, но за мной по очереди следили офицеры и из казарм не выпускали. Платья мне не вернули, и так я пробыл весь день в одном белье, а в казармах было холодно. Есть ничего не дали целый день. Меня видели все офицеры и даже их главный командир. Я пытался несколько раз просить выпустить меня, объясняя, что мой арест — недоразумение, но они только смеялись или кричали: «молчи, жид!» На следующую ночь, когда я, сидя, задремал, меня растолкали и повели во двор казармы. Там я увидел еще двух людей в одном белье, мне незнакомых. Всех нас троих повели за Массандру на скалы. Повели пять офицеров. Там поставили у самого обрыва спиной к нему. Только тут я понял, что нас будут расстреливать. Я так перепугался, что от испуга не видел, кто стрелял — эти ли офицеры, которые нас привели, или другие, которые нас там ждали. Не видел и сколько офицеров стреляло. Помню звук залпа, удар по голове и плечу. Потом я потерял сознание. Очнулся я внизу под скалой, на камнях. Я был весь в крови, в голове шумело, левая рука от боли в плече не действовала. Тут я все понял. Офицеры подумали, что я убит, как те двое, которые лежали мертвые недалеко от меня, и ушли. Было раннее утро. Я сразу решил пролежать там весь день, а ночью пробраться в земскую больницу. Так я и сделал. Я много раз терял сознание, боль была невыносима, но кровь остановилась. Ночью я, еле двигаясь, дошел до земской больницы. Там сейчас вызвали врача, который сделал мне перевязку. Я пролежал в больнице две недели. Когда я поправился немного, врач дал мне одежду и посоветовал скорее уезжать из Ялты в Симферополь и рассказать все правительству». Фамилия рассказчика была Капелькин. Он был мелкий еврейский ремесленник, малоинтеллигентный человек, по его словам, сионист. Рассказ его был так примитивно-простодушен, что не оставлял никакого сомнения в его правдивости. Частным образом С.С. Крым проверил в этом рассказе то, что можно было проверить — появление Капелькина ночью с огнестрельными ранами в больнице, его там лечение и совет врача ехать в Симферополь. Проверить первую часть рассказа, не рискуя жизнью Капелькина, было невозможно. Да и ясно было, что если бы дело дошло до суда, то при полном отсутствии свидетелей, доказать виновность офицеров (и при том, кого именно? Нельзя же было привлечь к ответственности всю воинскую часть) было невозможно. Над делом пришлось поставить крест. Капелькин уехал в один из уездных городов и жил там благополучно. Я еще принужден буду рассказать о двух-трех случаях страшного офицерского самосуда. Но для характеристики того положения, в которое правительство попало уже к середине января, достаточно и того, что я рассказал. Генералы бурбоны, контрразведка, бесчинства офицеров — вот тот узел, который сразу завязала нам Добровольческая армия, и который мы тщетно потом пытались развязать. Не надо, впрочем, думать, что эти отрицательные факты из деятельности армии играли большую роль в жизни Крыма. Все эти эксцессы были немногочисленны, многие города их вовсе не знали. Правительство неуклонно, несмотря на все препятствия командования армии, проводило свою демократическую политику. И в общем жизнь в Крыму текла спокойно. Но правительство ясно сознавало всю призрачность этого спокойствия, и поэтому все его внимание было обращено на прекращение эксцессов армии и на установление нормальных отношений с командованием. Последнее было совершенно невозможно при нахождении на командных постах в Крыму де-Боде и Корвин-Круковского. Поэтому первые усилия правительства были направлены на перемене в составе главного командования в Крыму. Я, к сожалению, совершенно не помню историю этих наших хлопот. Помню только, что в январе они увенчались успехом. Командующим крымской частью армии (которая к тому времени уже сильно возросла и получила название Крымско-Азовской армии) был назначен генерал Боровский, начальником его штаба генерал Пархомов. Генерал Боровский производил впечатление внешне грубоватого военного, но отнюдь не бурбона типа Корвин-Круковского. По отношению к правительству он был предупредителен, даже проявлял некоторый интерес к нашим внутренним делам, пытался в них разобраться. Два раза он посетил наш земско-городской съезд и один раз по собственному желанию выступил на нем с речью по вопросу об обороне Крыма. Главное же, он никогда не интриговал против правительства, не писал на него доносов Деникину и по вопросу о введении в Крыму военного положения, вопросу, ставшему со второй половины января одним из самых спорных вопросов между правительством и Деникиным, стал на сторону правительства. Он был против введения в Крыму военного положения, считая, что для этого армия в Крыму слишком слаба. Но, к сожалению, Боровский не пользовался никаким влиянием в Екатеринодаре. И даже в Крыму многие офицеры относились к нему с недоверием. Одной из причин такого к нему отношения была его слабость по части спиртных напитков. Он много пил, бывал, говорят, пьяным даже при исполнении обязанностей. Говорили также, что он плохой военный, но насколько эти обвинения справедливы, я не знаю. Вскоре после падения Крыма он впал в окончательную немилость. Весной 1920 года, уже при правительстве Врангеля, я встретился с ним в качестве просителя в приемной одного из врангелевских министров. Он имел жалкий вид и жаловался мне, что его отставили от всех должностей. Генерал Пархомов производил впечатление вполне интеллигентного человека, правильно понимающего политическую сторону дела борьбы с большевизмом. Он чрезвычайно охотно поддерживал сношения с правительством, часто являясь то к С.С. Крыму, то в заседание совета министров по собственной инициативе. Я не могу до конца ручаться за его искренность, ибо слишком мало его для этого знал, но во всяком случае никаких фактов, доказывающих его лицемерие, я не помню. Поскольку действия его могли подлежать нашей проверке, всегда создавалось впечатление, что он прилагает усилия для мирного разрешения всех конфликтов между армией и правительством. XIТаким образом, в вопросе о смене командования армией в Крыму правительство одержало полную победу. Но, к сожалению плодов эта победа не дала никаких, разве только значительно более спокойные и мирные отношения с местным командованием, которые, будучи приятны сами по себе, ничего не давали. В вопросе о неистовствах контрразведки и офицерских самосудах и Боровский, и Пархомов, в особенности, последний, были целиком на нашей стороне. Помню мои многочисленные разговоры с Пархомовым, вполне откровенные. Он всегда разделял мое негодование на эксцессы контрразведки и отдельных офицеров, всегда обещал принять решительные меры. Но почти никогда эти меры не приводили ни к чему, а в отношении офицерских самосудов и совсем никогда. И понятно. Пархомов не мог ни упразднить, ни реформировать контрразведки, ни переменить ее состав. В редких случаях ему удавалось вырывать из ее цепких лап отдельные жертвы. Против офицерских самосудов он был совершенно бессилен, в чем откровенно и признавался. Производились они всегда без посторонних свидетелей, свидетели же офицеры всегда покрывали товарищей. Так что невозможно было не только начать уголовное дело, но даже установить личность обвиняемых. Пархомов, несомненно, делал попытки выяснять истину, ибо очень скоро он попал в большую немилость части офицерства, распускавшего про него слухи о его связи с большевиками. Эти слухи заставили его быть еще более осторожным. Что касается Боровского, то он был еще менее полезен нам, чем Пархомов, ибо ни подвижности, ни энергии последнего у него не было. Назначение Пархомова и Боровского все же облегчило бы до некоторой степени положение нашего правительства, если бы в то же самое время не начались гораздо более серьезные трения непосредственно между правительством и Деникиным, сразу восстановленным против правительства нелепыми донесениями Корвин-Круковского. Трения эти сразу приняли принципиальный характер. Они касались целого ряда общих вопросов, отчасти уже бегло отмеченных мной в предыдущем изложении. Этих общих вопросов было много, но все же их можно было свести к двум основным: вопрос о порядке управления Крымом (в частности, вопросы о борьбе с «внутренними большевиками» и о введении в Крыму военного положения) и вопрос о нашем мнимом сепаратизме (в частности, вопрос о созыве сейма и о наших самостоятельных сношениях с «союзниками»). Я начну с последнего. Я уже говорил о том, что заставило социалистическое большинство съезда выставить требование созыва сейма, а лиц, вошедших в правительство, принять это требование. Правительство в полном составе, включая и членов-социалистов, было против созыва сейма, не потому, чтобы оно усматривало в нем что-либо сепаратистское, а просто потому, что оно считало эту затею ненужной по существу и вредной по впечатлению, которое оно производило на армию. Но оно не могло отказаться от обязательства, принятого им при его образовании. Поэтому правительство, приняв спешные меры по выработке закона о выборах в сейм и по всем подготовительным действиям, по производству выборов, намеренно медлило с назначением дня выборов, отлично понимая, что в условиях постепенного приближения театра военных действий к Крыму, производство выборов крайне нежелательно. По настоятельному требованию съезда, правительство в конце концов принуждено было назначить день выборов. Таковым было одно из первых чисел апреля. Но при этом правительство сделало существенную оговорку: «если не воспрепятствуют военные обстоятельства». Военная обстановка уже ко второй половине марта, когда фронт подошел к перешейку, была такова, что, если бы в начале апреля не произошло оставление Крыма Добровольческой армией, конечно, выборы были бы отложены. Все это мы многократно объясняли и приезжавшему в Симферополь генералу Лукомскому и лично Деникину при посещении его в Екатеринодаре делегацией правительства в составе С.С. Крыма, Н.Н. Богданова и меня. Но нас упорно не понимали или, вернее, нам не верили. Сношения наши с «союзниками», которые тоже приписывались нашим сепаратистским стремлениям, были совершенно необходимы и естественны. Ведь «союзники» находились в Севастополе, т. е. на территории нашего правительства. Условия момента, делавшие всякий вопрос спешным, а всякое сношение с Екатеринодаром страшно длительным, если не невозможным, не позволяли вводить в наши сношения с союзниками в качестве третьего лица екатеринодарское правительство. Но был в этих сношениях один момент, который давал Деникину серьезное основание быть недовольным нашим правительством или, по крайней мере, нашим министром внешних сношений М.М. Винавером. Здесь я должен сделать небольшое отступление. Участие в нашем правительстве таких крупных деятелей, как В.Д. Набоков и М.М. Винавер, наряду с более рядовыми членами, делало его, несомненно, несколько однобоким. Их влиянию мы, остальные члены правительства, не могли не поддаться в какой-то степени. Но В.Д. Набоков постоянно жил в Симферополе и ведал дело, не могущее возбуждать каких-либо разногласий. Поэтому особенность его положения в составе правительства сказывалась значительно менее, чем особенность положения М.М. Винавера, отдельно от нас ведшего свою работу в Севастополе и при том работу в исключительно деликатной и спорной области. Очень часто случалось, что М.М. Винавер докладывал нам о своих действиях уже post factum. В случае несогласия с ним кого-либо из состава правительства ему было трудно возражать, ибо факты, на которых он основывал свои предложения, сводившиеся преимущественно к его беседам с английским адмиралом или французским генералом, нам не были известны вне его изложения. Деятельность М.М. Винавера как министра внешних сношений, сводилась к двум моментам. Первый заключался в разъяснении «союзникам» смысла и цели противобольшевистской борьбы вообще, и, в частности, целей нашего правительства. Для этого он, помимо постоянных личных бесед, издавал два бюллетеня на французском и английском языках. Второй момент заключался в пропаганде военного вмешательства «союзников» в борьбу с большевиками в Крыму. Так как тех небольших кадров, которые составляли «союзнические» силы в Севастополе было очень мало для такого вмешательства, то все усилия его направлялись на доказательство необходимости присылки в Крым значительно больших кадров. Поскольку первый момент был бесспорен, постольку второй требовал чрезвычайно осторожного подхода, ибо он, несомненно, вторгался в компетенцию военного командования. У Деникина были свои мнения, свои решения по этому вопросу. М.М. Винавер очень мало считался с этим обстоятельством, а правительство попустительствовало ему. Человек глубоко штатский, чуждый армии, а впоследствии даже несколько враждебный к ней, он имел в виду только одну цель — не допустить в Крым большевиков. Собственно крымская проблема заполняла в его уме в данном случае проблему борьбы с большевиками во всероссийском масштабе и связанные с ней очень сложные вопросы взаимоотношения Добровольческой армии и «союзного» командования. Во что бы то ни стало сохранить Крым и крымское правительство — вот к чему сводились все его помыслы. Если бы какой-нибудь военный специалист доказал правительству, что для дела борьбы с большевиками необходимо, как это часто бывает на войне, пожертвовать Крымом, то, я уверен, все члены правительства, кроме Винавера, приняли скрепя сердце это решение, но М.М. Винавер не принял бы его. Крымское правительство стало для него самодовлеющей величиной. Он был единственным членом нашего правительства, мечтавшим о том, что оно превратится во всероссийское. Конечно, во всем этом все же не было и признака сепаратизма, понимая это понятие в его настоящем смысле, т.е. в смысле стремления отторжения Крыма от России. Но гражданская война переместила многие понятия. Что было настоящей Россией в тот момент для Добровольческой армии? Только та территория, которой она владела. Вся остальная Россия была Совдепией. Какой город был столицей России? Екатеринодар. Какое единственное правительство было русским? Деникинское. Оно было пока только частично-русским, но именно оно и только оно должно было стать всероссийским. Всякое иное, хотя бы и противобольшевистское правительство, претендующее на какую бы то ни было роль в деле свержения большевиков, было тем самым сепаратистским по отношению к этой, если можно так выразиться, «добровольческой» России. Если рядовые чины Добровольческой армии действительно подозревали наше правительство в настоящем сепаратизме, основывая эти подозрения даже на таких невинных актах, как выпуск нами собственных разменных денег, то такие умные люди, как Деникин, Лукомский, думается мне, должны были понимать, что мы ни в какой степени не сепаратисты. Но — из ревности ли борцов, из честолюбия ли — они видели в нас конкурентов в деле освобождения России, «сепаратистов» в смысле отторжения пока только Крыма, а потом, может быть, и других территорий (хотя бы и с помощью «союзников», которых так усиленно и независимо от Деникина обрабатывал Винавер) от Екатеринодара. С этой точки зрения особенно подозрителен был им и сейм. Из всего мною сказанного ясно, что такого рода подозрение было верно из всего состава правительства только по отношению к М.М. Винаверу. Но и позиция всего правительства по этому вопросу могла казаться подозрительной, потому что она была до некоторой степени противоречивой. Тут я подхожу к самому существенному моменту моих воспоминаний. Мне надо ответить на тот недоуменный вопрос, который часто задавали мне потом, после падения нашего правительства, и в России, и в эмиграции. Как совместить наше безоговорочное признание Добровольческой армии и основанные на ней наши постоянные заявления о том, что если дело борьбы с большевиками потребует передачи всей полноты власти в Крыму армии, мы немедленно и беспрекословно передадим власть, с той борьбой за власть, которую мы неустанно вели с армией, выразившейся хотя бы в нашем упорном сопротивлении перенесению ставки Деникина из Екатеринодара в Севастополь? Отвечая на этот вопрос, я тем самым перейду к изложению первого из двух указанных мной выше общих вопросов, служивших темой наших споров с Деникиным, т. е. к вопросу о том, как нужно было (по мнению правительства и по мнению Деникина) управлять Крымом и бороться с «внутренними» большевиками. Хотя я совершенно убежден, что то, что я дальше скажу, было общим убеждением всего правительства, кроме М.М. Винавера и, может быть, А.А. Стевена, позиция которого осталась до самого конца для меня не вполне ясной, тем не менее я не хочу брать на себя смелости говорить за других и буду говорить поэтому только от своего имени. Я должен, прежде всего, признать, что в моем отношении к Добровольческой армии была двойственность. Это не только признание сегодняшнего дня. Двойственность моего отношения к армии я вполне отчетливо сознавал и в тот момент. Она мне казалась (и теперь кажется) совершенно неизбежной, проистекавшей непосредственно из моих политических убеждений и из непререкаемых фактов действительности. С одной стороны, я был злейшим врагом большевиков, считал их диктатуру величайшим злом для России. Я всеми силами души, всеми помыслами был за вооруженную борьбу с ними. Мне претила до последней степени гражданская война, но я ее принужден был принять, ибо вне гражданской войны не мыслил возможности свержения большевиков. Принимая гражданскую войну, я принимал и все отрицательные ее стороны. Поэтому, поскольку я верил в победу Добровольческой армии над большевиками, скрепя сердце, принимал, как необходимое зло, то, что можно было назвать эксцессами армии. Но я не переставал быть демократом. Как демократ, я стремился к тому, чтобы в этот переходный период — до окончательной победы — отрицательные стороны гражданской войны сказывались возможно слабее на интересах и положении мирного населения. Наилучшей гарантией этого было для меня гражданское, а не военное управление, и при том управление, построенное на принципах права. Я считал, что это нужно не только для населения, но и необходимо для самой армии. К этим общим положениям присоединялось и сознание ответственности (не формальной, которой не было, а моральной) перед земско-городским съездом, а через него и перед населением. Наше правительство обязалось управлять Крымом на демократических основаниях при наличности Добровольческой армии. Оно должно было выполнить это обязательство, или, вернее, приложить все усилия к его выполнению. Наше крымское дело было для меня прежде всего частью дела всероссийского, но в значительной степени оно было и специально крымским делом. Всероссийское дело делало армия, и я готов был пожертвовать в случае необходимости, во имя его нашим крымским делом. Но я считал, что можно избежать этой необходимости, что можно сочетать и то, и другое. Защищать эту точку зрения я теперь не буду, ибо мои взгляды на все происходившее в России в эти смутные годы теперь значительно изменились. К чему сводилось это на практике? Да, наше правительство вело с Деникиным борьбу за власть в Крыму. Но к чему сводилась эта борьба? Исключительно к отстаиванию до последней возможности основ того правопорядка, который мы завели, или, по крайней мере, хотели завести в Крыму, к отстаиванию путем переговоров. Мы, как умели и могли, доказывали Деникину и его агентам, правильность наших точек зрения, т. е. необходимости — и в интересах населения, и в интересах самой армии, а, стало быть, и борьбы с большевиками — сохранения в Крыму нашей власти, как власти демократической. Постоянно, вольно и невольно мешая нам в осуществлении нашей задачи — управления Крымом, Деникин тем не менее не решался на наше упразднение. До поры до времени мы были ему все же нужны, он до некоторой степени считался с нами, и в основной нашей цели — сохранить гражданскую власть в Крыму — победа в этой борьбе оставалась за нами. Никакой другой борьбы мы не вели с Деникиным. Не говоря уже о совершенно невозможной для нас вооруженной борьбе, мы не прибегали ни к каким закулисным махинациям или интригам. Мы шли в этой борьбе совершенно прямыми путями. Мало того. Поскольку Добровольческая армия имела в Крыму врагов — в лице части нашего съезда, части профессиональных союзов, газеты «Прибой, отдельных пострадавших от ее эксцессов — мы открыто защищали ее от этих врагов, всегда выдвигая на первый план ее всероссийское, освободительное значение. Взятие Крыма большевиками положило конец нашей борьбе с Деникиным. Если бы Крым продержался дольше, вероятно, наступил бы момент, когда Деникин перенесением ли своей ставки в Севастополь, объявлением ли в Крыму военного положения, заставил бы наше правительство уйти в отставку. Мы постоянно предвидели эту возможность и открыто заявляли, что никаких мер противодействия против такого исхода не принимаем и не примем. Решение Деникина окончательно сосредоточить всю полноту власти в Крыму в своих руках было бы для нас моментом окончательного поражения в нашем крымском деле, но отнюдь не поражением в деле общерусском. Считая такой шаг Деникина ошибочным, мы тем не менее подчинились бы, ибо армию ставили выше правительства и не захотели бы ставить препятствия на том пути, который армия — худо ли, хорошо ли — себе избрала. Считая по чистой совести, что мы сделали все, чтобы противобольшевистская борьба у нас в Крыму велась лучшими, по нашему мнению, методами, мы подчинились бы по необходимости желанию армии вести ее худшими, по нашему мнению, методами. Подчинились бы потому, что стояли за эту борьбу при всяких условиях. Переходя от изложения общих вопросов, по которым шла наша борьба с Деникиным, и от характеристики позиции нашего правительства в этой борьбе, к конкретным вопросам, я буду краток, ибо эти конкретные вопросы в значительной степени уже наметились сами собой в моем предыдущем изложении. Это были: вопрос о сейме, о некоторых наших учреждениях, подозрительных, по мнению Деникина, по сепаратизму, как, например, наш высший суд, вопрос о деятельности Винавера в Севастополе, вопрос об исключительных законах по борьбе с «внутренними» большевиками, об исключительных законах против печати, о введении военного положения, о деятельности контрразведок, о самочинных арестах, насилиях и убийствах, производимых офицерами, о перенесении ставки Деникина в Севастополь, о порядке управления частью северных уездов Таврической губернии, в то время (к середине января 1919 г.) занятых Добровольческой армией, о производстве в Крыму мобилизаций, о создании немецких дружин. Я не вполне уверен, что перечислил действительно все крупные вопросы4 наших разногласий, но думаю, что ничего существенного мною не пропущено. Некоторые из этих вопросов носили в значительной степени академический характер, как, например, вопрос о сейме, вопрос о введении военного положения, вопрос о перенесении ставки в Севастополь. Деникин категорически возражал против созыва сейма, но и правительство не собиралось созывать сейм в ближайшее время. Правительство столь же категорично возражало против перенесения ставки в Севастополь, ибо нахождение ставки в Крыму привело бы к фактическому упразднению правительства, но и Деникин заявлял, что пока это еще только проект, осуществление которого зависит от стратегической обстановки. Что касается военного положения, то постоянно выдвигая этот вопрос в довольно решительной форме, Деникин и его генералы обыкновенно сейчас же заявляли, что пока этого сделать нельзя, ибо армия в Крыму недостаточно для этого сильна. Все подобного рода академические вопросы никогда не подымались нами. Напротив, мы, стараясь по возможности не обострять отношений с Деникиным, очень склонны были до поры до времени замалчивать их. Но все те генералы, которые беседовали с нами в Симферополе и в Екатеринодаре, почему-то всегда неуклонно ставили эти вопросы, и, как мне всегда казалось, без нужды осложняли наш и без того сложный спор. Но зато некоторые другие вопросы, в особенности о контрразведках и офицерских самосудах и уголовных преступлениях, об издании исключительных законов и т. п. имели вполне злободневный характер. На их компромиссное разрешение и были направлены все наши усилия, и в нашем дальнейшем законодательстве, а также и в некоторых действиях Деникина вопросы эти получили то или иное решение. Из вопросов последнего рода, т. е. злободневных, я должен выделить три, о которых я до сих пор еще не говорил. Это — вопросы о производстве мобилизаций, об управлении северной Таврией и о немецких дружинах. Добровольческая армия в это время, сохраняя название Добровольческой, в сущности уже в значительной степени не была таковой. Значительная часть ее кадров пополнялась призывными по мобилизациям и еще более пленными красноармейцами. Когда Деникин посылал первые добровольческие части в Крым, он заявил нашему правительству, что пополняться они будут в Крыму. Способ пополнения в этом заявлении не был указан. Может быть, Деникин рассчитывал на добровольное вступление в армию офицеров. Такие случаи в Крыму были, но по сравнению с огромным количеством офицеров, съехавшихся в Крым, они были очень малочисленны. Вероятно, поэтому командование армии и решило прибегнуть к мобилизации. Первый раз мобилизация была объявлена в самые первые дни пребывания армии в Крыму и не только без участия правительства, но и без его ведома, даже в его отсутствие: в день объявления мобилизации правительство в полном составе было в Севастополе для встречи «союзнической» эскадры. Всякая мобилизация всегда есть акт не только военной, но и гражданской власти. Мобилизация, объявленная и проводимая без участия гражданской власти, обречена на полный провал. Так было и в данном случае. Число явившихся было до смешного ничтожно, оно исчислялось десятками, да и те были исключительно безработные офицеры. Правительство наше было очень возмущено этой нелепой попыткой, подрывавшей одновременно авторитет и его, и армии, и немедленно принесло жалобу на действия крымского командования Деникину. Деникин приказал впредь производить мобилизации только при участии правительства. Это послужило в дальнейшем поводом к постоянным пререканиям между правительством и армией. Относясь в высшей степени сочувственно к задаче пополнения кадров армии, соглашаясь с командованием в признании огромного значения этого пополнения, правительство считало мобилизации в исключительных условиях момента мало достигающими цели. Армия была в сознании широких кругов населения не общегосударственной армией, а армией гражданской войны, в которую (т. е. в армию) шли лишь те, кто хотел принимать участие в гражданской войне. Бороться с такой психологией было очень трудно. Само же правительство никогда не чувствовало себя столь авторитетным, как нормальное правительство в нормальных условиях. По мнению правительства, мобилизации должны были привести к массовому уклонению от явки. При невозможности карать за это уклонение (и по причинам правовым, и вследствие его массового характера), мобилизации, давая очень мало для пополнения кадров, могли привести только к дискредитированию и армии и правительства. Командование не хотело разбираться в таких тонкостях. В Екатеринодаре становился преобладающим взгляд на Добровольческую армию, как на армию общегосударственную. Оттуда шли настойчивые требования мобилизаций. Сопротивляясь до последней возможности, правительство в конце концов приходило к необходимости уступить. Это повторялось, насколько я помню, два раза. Два раза правительством (а не местным командованием) была объявлена мобилизация: один раз при моем участии, другой раз во время моей поездки с делегацией в Екатеринодар. В обоих случаях мобилизации не удались, что некоторыми военными кругами немедленно было поставлено в вину правительству. Обвинение это было совершенно вздорное. Правительство сделало все, что было нужно для успеха мобилизации. Это — во-первых. Во-вторых, и на Кубани, и в других местах деникинские мобилизации давали столь же плачевные результаты. Вопрос об управлении частью северных уездов бывшей Таврической губернии возник тотчас по эвакуации германской армии. Никакой власти там не было, если не считать власти местных самоуправлений, которые, ведая, как могли, местные хозяйственные дела, не могли претендовать и не претендовали на значение правительственной власти. Старые земские связи с Крымом, сочувствие к нашему земско-городскому правительству побудили мелитопольских земцев обратиться с ходатайством к нам, чтобы мы взяли их «под свою высокую руку». В то же приблизительно время части Добровольческой армии заняли азовское побережье Бердянского уезда (города Бердянск и Геническ) и повели оттуда наступление на запад, к Мелитополю, который скоро и был занят. Таким образом, правительству пришлось считаться не только с желанием местного самоуправления, но и с фактом занятия этой местности Добровольческой армией, которая сразу начала распоряжаться там, как хозяин. Деникин занял в этом вопросе позицию очень неопределенную. С одной стороны, ему было ясно, что армия, занявшая новые места, была очень малочисленна, и что без содействия местной гражданской власти она обойтись не могла. Поэтому Деникин охотно соглашался, чтобы в северной Таврии было наше управление, но управление особого рода, не то, что в Крыму, где он, по крайней мере, на словах, признавал полноту гражданской власти нашего правительства. По существу, он хотел ввести в северной Таврии военную диктатуру, но с подчиненным участием в ней наших чиновников. Мы на эту фикцию управления согласиться не могли. Принимая во внимание сравнительную отдаленность северной Таврии от Симферополя, особенность местных условий, начинавшуюся там борьбу армии с повстанческими отрядами, мы согласились на некоторое ограничение нашей власти на этой не вполне нашей территории. Конкретно это выражалось в том, что мы предлагали назначить туда генерал-губернатора с особыми правами, между прочим, и с правом решать по соглашению с местной военной властью целый ряд вопросов без доклада их правительству. Вокруг этого именно вопроса — о назначении нашего генерал-губернатора — и разгорелся спор. Он осложнился еще посягательством армии на все денежные суммы, которые находились в казначействах занимаемых армией городов. Она смотрела на них, как на военные трофеи. Выходило так, что нам предлагали взять управление большим краем, но не давали на это средств. На это правительство согласиться, конечно, не могло. Спор о северной Таврии был едва ли не самый продолжительный, нудный и тяжелый. По занятии Мелитополя Добровольческой армией там начались бессмысленные аресты и еще более бессмысленные убийства. Население волновалось. Города и земства присылали к нам представителя за представителем с категорическим требованием взять защиту населения от бесчинств армии. Вынуждаемые этими требованиями, мы в свою очередь предъявляли требования Деникину, а он не говорил ни да, ни нет. На деле же, пока мы спорили, в северной Таврии расцвела пышным цветом военная диктатура в худшем ее виде. Правительство, в конце концов, решило назначить в Мелитополь генерал-губернатора без согласия Деникина. Генерал-губернатором был назначен Федор Васильевич Татаринов5. Это назначение вызвало страшное негодование Деникина, увидевшего в нем — совершенно несправедливо — подрыв своей власти. Но ни из нашего назначения, ни из негодования Деникина ничего не вышло. Армия начала стремительно отступать к границе Крыма. А скоро большевики заняли и самый Крым, и наш новый генерал-губернатор, так и не побывав на месте своего назначения, выехал вместе с правительством заграницу. Необычайно характерным для непонимания Деникиным наших местных, крымских условий был наш с ним спор по вопросу о немецких дружинах. Когда германская армия оставляла Крым, некоторые немецкие воинские чины (и офицеры и солдаты) остались в Крыму. Среди них было немало лиц, завязавших личные связи в местном и русском и немецком населении. Несколько офицеров явились в самые первые дни к правительству с предложением организовать дружину из крымских немцев-колонистов с участием германских солдат под командой германских офицеров. Назначением дружины предполагалась охранная служба вообще и, в частности, защита против возможных большевистских восстаний. Дружину офицеры предлагали полностью подчинить правительству. Крымские немцы-колонисты, богатые и культурные крестьяне, были исключительно надежным противобольшевистским элементом в деревне. Германская армия, несмотря на Брестский мир, тоже показала себя в Крыму определенно враждебной большевикам. За время крымской оккупации, немцы, имея прекрасную контрразведку, переловили и пересажали в тюрьмы много большевиков. Все это заставило правительство отнестись с большим сочувствием к этому предложению. Но правительство было уже связано в тот момент соглашением с Деникиным и не могло принять его без его согласия. Деникин занял по этому вопросу сразу резко отрицательную позицию. Зачарованный идеей союзничества России с Францией и Англией в борьбе против Германии, которую он после Брестского мира считал к тому же союзницей его врага — советского правительства, он не верил немцам и боялся их. В унисон с ним пели и его подчиненные. Я уже говорил выше, что в донесении Корвин-Круковского Деникину утверждалось, что будто бы немцы вместе с большевиками снабжают население оружием против Добровольческой армии. Это было, конечно, совершенным вздором. Кроме того, Деникин явно испугался того, что в распоряжении правительства будет независимая от него военная сила. И хотя мы сразу поставили вопрос так, что немецкая дружина вольется в качестве отдельной воинской части с немецким языком командования в Добровольческую армию, подчинившись ее командованию, и офицеры-немцы на это согласились, Деникин стоял на своем. Проект был отвергнут. Он два-три раза возникал потом вновь. Казалось бы, что при слабости армии в Крыму, при полных неудачах мобилизаций, так естественно было воспользоваться значительной массой немцев, настроенных активно-противобольшевистски, имевших в своей среде опытные кадровые военные силы. Правительство каждый раз со всей горячностью стояло за организацию дружины, но линия поведения Деникина в вопросе «ориентации», была так пряма и неуклонна, что никаких доводов он не слушал. Опережая излагаемые мною события, скажу, что при занятии Крыма большевиками единственной группой населения, оказавшей большевикам вооруженное сопротивление, были именно немцы-колонисты. Они же особенно сильно пострадали и жизнями и имуществом от советской власти. И конечно, ни одного факта, хотя бы намекающего на союз немцев с большевиками, никем впоследствии обнаружено не было. XIIНеполнота моих воспоминаний не дает мне возможности изложить более подробно наши разногласия с Деникиным. По этой же причине не мог я рассказать о них в хронологической последовательности. В моем воспоминании почти все время пребывания нашего правительства у власти, кроме, может быть, первого месяца, было полно постоянными, почти ежедневными разговорами и объяснениями правительства то с местными крымскими генералами, то с приехавшим из Екатеринодара генералом Лукомским, то по прямому проводу с членом деникинского Особого Совещания Н.И. Астровым. К разговорам присоединялись особенно нас нервировавшие деникинские телеграммы с ультиматумами. Большей частью споры и объяснения начинались с отдельных конкретных вопросов, часто с фактов из деятельности армии, но почти всегда сводились к принципиальным вопросам. Суть всех вопросов сводилась к убеждению Деникина и его Особого Совещания в необходимости военной диктатуры. Отсюда, в сущности, проистекало все неудовольствие Екатеринодара нами. Но прямо никто никогда нам этого не говорил. Получалось мучительное состояние какой-то недоговоренности и неопределенности. Мало того, что ни Деникин, ни кто-либо иной из его окружения ни разу не заявил правительству о необходимости сложить власть. Мы постоянно вперемежку с неудовольствиями слышали себе похвалы и постоянные уверения в необходимости сохранения нашей власти. Всевозможные совещания как с местными генералами, Пархомовым и Боровским, так и приезжавшим из Екатеринодара Лукомским, а также переговоры по прямому проводу с Астровым шли как бы по заранее установленному трафарету. Вначале взаимные упреки, потом старательное, по тону всегда спокойное и корректное, выяснение спорных пунктов, и, наконец, единодушное решение как будто к взаимному удовольствию. Создавалась иллюзия, что генералы нас понимают, мы их тоже, что все недоразумения отныне разрешены. Был короткий период, когда я поверил в эту иллюзию, но потом очень скоро понял, что все наши «соглашения» с командованием суть не что иное, как откладывание разрешения основного вопроса о власти. Ярко запечатлелась у меня в памяти фигура Лукомского. Он держал себя очень тактично. Изложив «сомнения», как он выразился, Деникина, сводившиеся к пресловутому вопросу о сейме и к вопросу о борьбе с «внутренними» большевиками, он затем очень спокойно и как будто даже с сочувствием выслушивал объяснения членов правительства. Он был подчеркнуто деликатен и внимателен. С особым вниманием слушал объяснения социалистов — Никонова и меня. Я увлекся своей ролью — объяснить высокопоставленному генералу тактику правых социалистов в данный момент, объяснить, почему и при каких условиях я, правый социалист, считаю возможным идти в борьбе с большевиками рука об руку с царскими генералами. Сам Лукомский говорил очень мало, вернее, мало спорил. Напротив, выходило так, что он очень доволен всем тем, что мы ему сказали, что и он, и Деникин очень ценят наше правительство, и что в Крыму все должно остаться по старому, только вот сейма созывать нельзя. Но так как и правительство всячески оттягивало созыв сейма, то пока что и этот вопрос не мог, по его мнению, служить причиной каких-либо несогласий. Все же остальные несогласия основывались, по его мнению, или на отдельных эксцессах чинов армии, или просто на недоразумениях. Но мы не поверили миролюбию Лукомского. Слишком установлена была его репутация, слишком скоро и охотно он соглашался с нами. Явно сквозило в этой его тактике с нами лицемерие. Он и по внешнему виду казался человеком хитрым. И, конечно, мы были правы. Непосредственно после переговоров с нами Лукомский вернулся в Екатеринодар. Казалось, его доклад Деникину должен был успокоить Деникина и прекратить или хоть ослабить нападки на нас. Ничуть не бывало. После приезда Лукомского в Екатеринодар нападки на нас посыпались в еще большем количестве, чем раньше, и в них на первом плане стояло старое обвинение нас в том, что мы попустительствуем большевикам и их пропаганде. Кадетские члены Особого Совещания очень мало помогали нам. Если не ошибаюсь, их было двое — Степанов и Н.И. Астров. Степанов был целиком во власти идеи военной диктатуры, он в своем поправении стал гораздо ближе к Деникину, чем к кадетам. Помню, как Н.Н. Богданов, сам в то время довольно правый кадет, говорил мне, что в Степанове почти ничего не осталось от кадета. Н.И. Астров, конечно, в большей степени понимал нас и сочувствовал нам. Но в тоне и его разговоров по прямому проводу чувствовалось, что он недоволен правительством. По самому жгучему вопросу наших разногласий с Деникиным — о способах борьбы с «внутренними» большевиками — он стоял на стороне Деникина и был, пожалуй, даже определеннее Деникина. По крайней мере, именно он настаивал на необходимости издания исключительных законов по борьбе с большевиками. К концу января наши разногласия с Деникиным превратились в какой-то запутанный клубок. Почтовые сношения, разговоры по прямому проводу только еще более запутывали этот клубок. К этому же времени начали учащаться эксцессы армии. В Симферополе под новый год по старому стилю офицеры поарестовали [так в тексте. — А.П.] на улицах массу народа. В Ялте — произошел рассказанный мной случай с Капелькиным. Там же разгромили редакцию социалистической газеты. В Ялтинском уезде офицеры-добровольцы убили фабриканта Гужона6. Были и другие подобные происшествия. Январский земско-городской съезд выражал сильное неудовольствие армией и тем, что правительство будто бы не борется с ее эксцессами. Население в лице отдельных представителей его, преимущественно родственников пострадавших, тоже волновалось, наполняя приемные министров. Мы, действительно, очутились «между молотом и наковальней», как характеризовал положение правительства в своих воспоминаниях В.А. Оболенский7. Надо было принимать какие-нибудь решительные меры, ибо положение наше было просто невыносимым. В качестве такой меры правительство решило послать в Екатеринодар для личных переговоров с Деникиным особую делегацию. В состав делегации вошли: С.С. Крым, как премьер нашего правительства, Н.Н. Богданов, как министр внутренних дел, и я, как министр-социалист. В самом конце января мы через Феодосию и Новороссийск выехали в Екатеринодар. Но прежде чем рассказать о нашей поездке я должен рассказать об одном из самых страшных (для меня лично самом страшном) дел Добровольческой армии, происшедшим как раз перед самым нашим отъездом и положившем — для меня — особый отпечаток на всю поездку и на впечатления от нее. Дело произошло не в Крыму, а в Мелитополе, незадолго перед тем занятом армией. Не то контрразведка, не то просто группа офицеров (установить этого не удалось) арестовала члена Учредительного собрания эсера Алясова и члена группы «Единство» Мирковича. И того, и другого я знал. Алясов был человек новый в Крыму, куда его занесла гражданская война. Он очень скоро стал известен в Симферополе, как крайне правый эсер, горячий сторонник Добровольческой армии. По занятии Мелитополя армией он переехал туда и получил там какую-то работу в уездной земской управе. Все непродолжительное время работы своей в Мелитопольском земстве он весь свой досуг отдавал пропаганде в пользу Добровольческой армии. Это был маленький, с вида тихий, скромный человек, но с огромным запасом энтузиазма в душе. С Мирковичем я встретился впервые в Петербурге на «демократическом совещании» в сентябре 1917 года. Оба мы вошли в земскую группу: я как представитель Таврического губернского земства, он — как представитель Царскосельского уездного. Земская группа демократического совещания в подавляющем большинстве принадлежала, по критерию тогдашнего момента (и принимая во внимание, что кадетов на демократическом совещании вовсе не было), к крайне-правому сектору. Правее ее была, может быть, только кооперативная группа. И вот в этой правой земской группе Миркович занял самую правую позицию. Он весь буквально пылал ненавистью к большевикам. Человек с темпераментом, хороший оратор, он, несомненно, был бы выбран группой одним из ораторов от группы на общем собрании совещания. Но именно его необузданная правизна не позволила нам это сделать. По окончании демократического совещания он уехал в свое Царское село, но тотчас после октябрьского переворота ему вместе с женой и ребенком пришлось бежать. Он уехал в Крым и явился ко мне с просьбой устроить его куда-нибудь на службу. Я дал ему рекомендательное письмо к мелитопольским кооператорам, и он тотчас получил какую-то должность в Мелитопольском союзе потребительных обществ. Как и Алясов, он не столько занимался своими служебными делами, сколько агитацией в пользу Добровольческой армии. И вот этих двух людей арестовывают, как большевиков. Основание для ареста очевидное: Алясов — эсер, член «учредиловки», Миркович — «жид». Для примитивной офицерской психологии этого было вполне достаточно. Тотчас вслед за известием об аресте правительство получило известие о том, что Миркович расстрелян, а Алясов — неизвестно где. В условиях момента, это «неизвестно где» значило почти наверно «убит». Трудно передать то впечатление, которое произвело на меня это известие. Ужасно было, когда хватали и убивали просто ни в чем неповинных людей. Но еще ужаснее, когда армия убивала под видом своих врагов своих преданных друзей. Я бросился по военным властям. Мирковича спасти было уже невозможно, но относительно Алясова оставалась небольшая надежда. Но хотя мелитопольские военные власти и были формально подчинены нашим симферопольским, они оказались для последних вне пределов досягаемости. Ни спасти Алясова, ни выяснить виновников этого страшного двойного убийства, правительству не удалось8. Под этим тяжелым впечатлением я поехал в составе правительственной делегации в Екатеринодар. Во мне боролись противоречивые чувства — надежда на Деникина, на личный разговор с ним и полное отчаяние, страстное желание во что бы то ни стало, оставаясь в составе правительства, бороться до конца с эксцессами армии — и не менее страстное желание уйти в отставку, освободиться от той моральной ответственности за эти эксцессы, которую я нес, оставаясь в составе правительства... XIIIВ последних числах января С.С. Крым, Н.Н. Богданов и я выехали в Екатеринодар. Нас сопровождал секретарь премьера-министра [так в источнике. — А.П.], очень толковый и расторопный чиновник Г.Н. Часовников. До Феодосии ехали мы автомобилем. В Феодосии пересели на маленький пароход Добровольческой армии, который доставил нас в Новороссийск. В Новороссийске нас встретил на пристани присланный Деникиным офицер. В первом отходящем поезде оказались приготовленными для нас 2 купе. Деникинский офицер сопровождал нас до самого Екатеринодара, по приезде в который он доставил нас в автомобиле в огромную войсковую гостиницу. Екатеринодар поразил меня невероятной грязью и огромным оживлением. Оживленные толпы на улицах, масса военных, беспрерывные гудки автомобилей, почетные военные караулы у многих домов — все это было совершенно непривычно после нашего тихого Симферополя. Чувствовалось, что мы попали, действительно, в крупный центр. Гостиница, в которой мы остановились и прожили несколько дней, была переполнена. В ней жили не только приезжие, но и постоянные жители Екатеринодара, связанные в своей работе с армией. Большой ресторан был в обеденные часы так набит, что трудно было найти место. Хотя военных было в этой толпе меньшинство, тем не менее, армия налагала на все кругом сильный отпечаток. Я сразу почувствовал себя перенесенным в особый мир, с особой психологией. В ресторане перезнакомились мы с большим количеством военных и штатских, но почти все эти мимолетные знакомства улетучились из моей памяти. Из запомнившихся мне встреч хочу несколько слов сказать о Н.Н. Львове. Он произвел на меня тогда сильное впечатление, может быть, не только сам по себе, но и потому, что я узнал о недавней потере им двух сыновей, убитых в гражданской войне. Он был полон неподдельным пафосом борьбы с большевиками и верой в конечное торжество Добровольческой армии. Наши рассказы об эксцессах армии в Крыму, о наших разногласиях с Деникиным он слушал неохотно. Все это были для него мелочи, неизбежные в гражданской войне. Перед рисовавшейся ему перспективой побед и взятия Москвы все остальное совершенно стушевывалось. Это настроение, особенно сильно выраженное во Львове, в той или иной степени владело всем военно-гражданским окружением Деникина. Я сразу почувствовал, что мы со своими гражданскими (т. е. не военными) скорбями и заботами совершенно чужды этой публике. На другой день по приезде С.С. Крым и Н.Н. Богданов сделали целый ряд официальных визитов, в том числе Деникину, заместителю командующего по гражданской части генералу Драгомирову, военному министру Лукомскому, членам Особого Совещания Астрову, Степанову и Бернацкому. Я от визитов, кроме визита Деникину, уклонился. Деникин принял нас сухо-официально. Кроме обычных приветствий и любезностей, разговор на приеме у него, очень кратковременном, коснулся только управления северными уездами Таврии и возникших там продовольственных неурядиц. При посещении прочих должностных лиц С.С. Крым и Н.Н. Богданов ставили на обсуждение все наши спорные вопросы и, помню, делясь со мной впечатлениями, высказывали надежду, что кое-какие из недоразумений им удалось разрешить окончательно. Но все это были только приготовления к главному событию — к совещанию у Деникина, созванному им у себя на квартире на третий день нашего пребывания в Екатеринодаре. В совещании, под председательством Деникина, созванном, как говорилось в повестке, «для заслушивания делегации Крымского краевого правительства», приняли участие наша делегация в полном составе, генералы Лукомский, Драгомиров и Романовский, члены Особого совещания Астров, Степанов, Бернацкий и еще несколько военных и гражданских лиц, кто именно — не помню. Деникин открыл совещание приветствием нашей депутации, причем и тон его речи, и выражение лица были на этот раз гораздо приветливее и теплее, чем накануне. Затем слово было предоставлено С.С. Крыму. С.С. Крым прямо начал с выяснения тех двух основных недоразумений, которые мешают правильным отношениям с командованием и спокойной работе правительства. Первое недоразумение заключалось в том, что крымское правительство будто бы стремится к сохранению особого положения Крыма в составе России или даже к отделению Крыма от России. С.С. Крым категорически заявил, что ни Крымское правительство, ни создавший его съезд не помышляют ни об автономии, ни о федерации, ни тем паче об отделении от России. Мнение о сепаратизме правительства основано на непонимании истинных мотивов созыва сейма и некоторых других мер правительства. Разъясняя это недоразумение, С.С. Крым развил все те доводы, которые я уже приводил выше и которые поэтому повторять не стану. Второе недоразумение заключается в том, что правительство будто бы не желает бороться с большевиками и потому противится введению военного положения. Центр тяжести доводов С.С. Крыма против этого недоразумения сводился к доказательству того, что в Крыму нет почвы для большевизма, и что поэтому опасаться большевистского восстания нет основания. Так как этого вопроса я еще не касался, то позволю себе привести эти доводы С.С. Крыма (бывшие общим убеждением всего состава правительства). В Крыму нет сколько-нибудь крупных фабрично-заводских предприятий, и почти нет поэтому основного большевистского ядра — рабочих. Несколько тысяч рабочих севастопольского порта настроены определенно противобольшевистски. Огромное большинство крестьянства имеет достаточное количество земли и не поддается на большевистскую агитацию. Большевистский переворот в Крыму в январе 1918 года был делом почти исключительно севастопольских матросов, от которых теперь не осталось ни одного человека. Все инородческое население — немцы, татары, евреи, болгары, греки, итальянцы и другие — настроены определенно противобольшевистски. При таких условиях для борьбы с отдельными большевиками совершенно достаточно обычных судов9. Та часть речи С.С. Крыма, в которой он говорит об обвинениях правительства в сепаратизме, осталась без ответа. Характерно, что вообще никто из высшего командного состава армии никогда открыто не высказывал нам этого обвинения. Официальные обвинения против созыва сейма строились всегда только на соображениях неудобства или невозможности выборов и выборной компании в близком к фронту тылу10. Так было и на этот раз. Вопрос шел только о том, могут ли помешать выборы в сейм и самый сейм военным заданиям армии. Помню, что по этому вопросу большую речь произнес я. Смысл ее был тот, что правительство связано обязательством перед съездом и не может не выполнить его, но хорошо понимает, что выборы можно производить только в обстановке, исключающей возможность военной опасности, почему до сих пор и не назначило дня выборов. Против ожиданий, вопрос о сейме не вызвал острого несогласия. Деникин высказал предположение, что ко второй половине марта линия фронта будет настолько далека от Крыма, что против выборов можно будет не возражать. Несколько более оживленные прения вызвал вопрос о «внутреннем» большевизме. Деникин заявил, что данные о внутреннем состоянии Крыма, приведенные С.С. Крымом, слишком оптимистичны, что имеющиеся у него данные рисуют картину в гораздо более темных красках, указав, в частности, как на большевистский симптом, на враждебную армии позицию некоторых органов печати, особенно севастопольского «Прибоя». На ту же тему говорил и генерал Драгомиров, доказывавший необходимость введения в Крыму военного положения. Из состава нашей делегации возражали Деникину и Драгомирову Н.Н. Богданов и я. Мы пытались доказать, что позиция «Прибоя», органа меньшевиков, хотя и враждебная армии, ничего с большевизмом не имеет. И хотя по этому вопросу нам никто не отвечал, я видел по выражению лиц, что по крайней мере военную часть совещания нам убедить не удалось. По вопросу же собственно о печати отрицать вред агитации «Прибоя» для армии мы не могли и высказали предположение, что, может быть, правительство вынуждено будет вынуждено издать особый закон против подобного рода агитации органов печати. Вместе с тем я в своей речи не преминул обратить внимание генералов и на оборотную сторону явления — на насилия отдельных воинских частей против органов печати и подробно рассказал о разгроме в Ялте офицерами редакции газеты «профессиональных союзов»11. Ответ Деникина специально по этому вопросу заключал в себе, конечно, осуждение такого образа действий, но слышалась в нем явная снисходительность к виновникам этого происшествия, доведенных до своего поступка «разнузданной травлей армии». Меня, особенно больно чувствовавшего (после убийства Алясова и Мирковича) ужас офицерских самосудов, сильно уязвил этот снисходительный тон. Именно в этой снисходительности высшего командования, как мне тогда казалось, и крылась причина столь изумлявшей нас безнаказанности случаев дикой расправы офицеров со своими — по большей части мнимыми — врагами. Прения по вопросу о введении в Крыму военного положения, а также по присоединившемуся к нему вопросу о перенесении деникинской ставки в Севастополь свелись к обсуждению вопроса, уничтожить ли военное положение или нахождение ставки в Севастополе — смысл существования Крымского правительства. Наша делегация отвечала на этот вопрос утвердительно и снова подчеркивала, что за власть мы не держимся, что охотно уйдем, если это будет необходимо в целях противобольшевистской борьбы, но что пока не только не видим этой необходимости, но, напротив, считаем, что именно в интересах этой борьбы в данный момент необходимо сохранение Крымского правительства. Деникин в ответных репликах несколько раз заявил, что он очень ценит наше правительство и его «прекрасный» административный аппарат, что ни введение военного положения, ни диктуемое стратегическими соображениями перенесение ставки в Севастополь не могут ни в коем случае ни уничтожить правительство, ни «исказить» его аппарат. Ни Деникин, ни кто-либо из генералов не настаивал на срочности этих мер. Оба эти наиболее острые вопроса остались на совещании в том же положении, в каком они были до него, т. е. в положении неопределенной угрозы правительству в сравнительно близком будущем. Ничего более определенного добиться мы не могли. Прибавлю еще, что доводы Деникина за необходимость в будущем перенести ставку в Севастополь показались мне неубедительными и даже несколько искусственными. Сводились они к тому, что стратегическая задача — взятие Москвы — требует выпрямления движения армии по прямой с юга на север, и что главному ударному пункту на севере этой линии — Москве — должно соответствовать нахождение ставки на южном конце этой линии — в Севастополе. Обсуждались на совещании и некоторые другие вопросы — об управлении северной частью Таврии, причем Деникин, как я уже говорил, решительно возражал против назначения туда правительством генерал-губернатора, о продовольственном положении в северной Таврии и о снабжении тамошними продуктами Крыма, о порядке управления крымскими железными дорогами, бывшими и в ведении нашего министра путей сообщения и в ведении командования. Но совершенно отчетливо ничего из обсуждения этих вопросов в памяти моей не сохранилось. Не помню, к сожалению, также и того, по какому случаю Деникин затронул вопрос о «союзниках»12. Смысл замечания его заключался в том, что он, Деникин, просит у союзников только военно-технической помощи, Крымское же правительство хлопочет об интервенции. Это замечание Деникина осталось без ответа с нашей стороны. Совещание закончилось кратким резюме Деникина, из которого вытекало, что все спорные вопросы между правительством и командованием разрешены более или менее удовлетворительно. Это не было обычное резюме председателя собрания, сводящего воедино результаты голосований, которых на нашем совещании не было (да и быть не могло). Это был личный вывод Деникина из всего того, что он слышал и говорил сам, вывод, совершенно субъективный и, по моему мнению, не отвечавший действительности. У меня осталось от совещания чувство полной неудовлетворенности. Вопросы, как мне казалось, были только намечены, а не обсуждены. Я был уверен, что это только первое в целом ряде совещаний. Ибо ведь нам не удалось не только разрешить поставленные вопросы, но и поставить на обсуждение все спорные между нами и командованием вопросы. И вот с изумлением я узнал, что этим единственным совещанием дело и ограничивается. Удивило меня и то, что огромное большинство совещания со стороны командования упорно молчало. Выше я излагал содержание речей только Деникина и Драгомирова. Может быть, говорил и еще кто-нибудь, но я забыл? Если это и так, то этих забытых мною ораторов было не более двух-трех, и говорили они очень мало. В противном случае я не мог бы, конечно, совершенно забыть их выступления. На другой день после совещания Н.Н. Богданов и я были у Деникина. Я не помню ни повода нашего визита, ни того, почему с нами не было С.С. Крыма. Деникин принял нас запросто в своем рабочем кабинете с несколькими столами, заваленными картами многочисленных фронтов. Речь шла у нас о главной нашей боли — о самоуправствах и насилиях армии. Деникин почти ничего не говорил сам, но слушал нас внимательно, с видимым сочувствием. Ободренный этим, я решил быть с ним совершенно откровенным и называть вещи своими именами. Я рассказал ему об убийстве Алясова и Мирковича, не тая своих чувств, так, как рассказал бы всякому знакомому. Деникина мой тон и мои выражения, по-видимому, не покоробили. Мне показалось даже, что он разделяет — чуть ли не в полной мере — мое возмущение. Может быть, это и было отчасти так. Но если Деникин возмущался, то возмущение его, главнокомандующего, не имело никакой цены и значения, ибо вот, в сущности, все, что он мне ответил: «Я прекрасно знаю, что в армии очень много всякого сброда. Я удивляюсь и радуюсь одному тому, что до сих пор не было случаев неисполнения боевых приказов. На все остальные непорядки, в том числе и самосуды, я принужден смотреть сквозь пальцы». Что можно было ответить на такие слова главнокомандующего? Деникин был зачарован чисто военной задачей взятия Москвы. На армию, на ее качества, на ее недостатки он смотрел с этой единственной точки зрения. Как человек, он мог скорбеть о недостойном поведении армии, как главнокомандующий, он не придавал ее поведению большого значения. В разговоре с Деникиным я не только взывал к его чувству гуманности, к справедливости, но указывал и на тот вред, который армия наносит себе и своему делу своими эксцессами. Эта часть моих доводов, по-видимому, не произвела на Деникина впечатления. Этот визит к Деникину был последним моим соприкосновением с высшим командованием армии. Мы оставались в Екатеринодаре еще 2—3 дня, хлопотали по разным делам, но рассказывать о них я не стану, ибо все это были мало интересные для моей темы продовольственные и финансовые дела. Они были разрешены удовлетворительно. Кое-какие положительные результаты наша поездка в Екатеринодар, таким образом, дала, но это были достижения лишь чисто делового характера. Главная наша цель — договориться со всей искренностью с командованием по всем спорным вопросам, добиться защиты от офицерских самоуправств, насилий, убийств — осталась не достигнутой. С этим печальным сознанием мы вернулись в Симферополь. XIVДальнейшие события пошли в том же направлении. Эксцессы армии не прекращались. На приемы то к С.С. Крыму, то к Н.Н. Богданову, то ко мне постоянно приходили родственники потерпевших, преимущественно арестованных, иногда и избитых. Мы принимали заявления и немедленно давали им ход, т. е. делали официальные представления генералу Боровскому или Пархомову. Письменные представления всегда подкреплялись устной просьбой. Боровский и Пархомов всегда проявляли на словах полную готовность и желание найти и наказать виновных. Делали ли они что-либо в этом направлении, я не знаю. Во всяком случае результатов их расследования мы ни разу не видели. За все время не только ни один офицер не понес наказания, но даже не было случая установления имени виновного. Не только по сравнению с тем, что творилось в советской России, но даже по сравнению с некоторыми другими фронтами гражданской войны, все эти эксцессы армии, может быть, и были «пустяком», как меня в то время убеждал один мой приятель, не в меру горячий сторонник Добровольческой армии. Надо прямо признать — и вне всяких сравнений, что офицерские насилия не играли в то время крупной роли в Крыму, почти не подрывая общего спокойного настроения. Но они постепенно, шаг за шагом, подрывали доверие населения к армии. То был первый и самый гибельный их результат. Вторым их результатом был подрыв тех начал права, на которых мы так упорно строили все здание нашей временной государственности. Ведь если на сто законно преследуемых преступлений и проступков приходился даже только один случай безнаказанного офицерского преступления, то и этого было достаточно для дискредитирования закона и суда. Не видя возможности прекратить самовольные аресты13, правительство решило узаконить их. С согласия Деникина нами было учреждено «особое совещание» в составе министров внутренних дел и юстиции и двух представителей штаба армии. Его ведению подлежали дела о всех арестованных чинами армии, а также и контрразведкой14. Если в деле оказывались признаки уголовного деяния, оно подлежало передаче в суд. Если таких признаков не обнаруживалось, но арестованный теми или иными своими поступками был опасен по большевизму или враждебному отношению к армии, особое совещание имело право в административном порядке приговорить его к тюремному заключению или к высылке из Крыма. Это был наш первый исключительный закон, немедленно сделавшийся причиной усиленных нападок на нас со стороны социалистов и профессиональных союзов. «Правительство вступило на путь административного преследования» — вот обвинение, которое бросали нам. Из вышеизложенного ясно, насколько было ложно это обвинение. Мы никого административно не преследовали. Напротив, мы, вводя незаконные действия чинов армии в законное русло, спасали ни в чем неповинных людей. За 2 месяца действия особого совещания не было ни одного случая не только передачи арестованных в распоряжение судебной власти, но и наложения на них административных кар. Все до единого были освобождаемы по единогласному решению совещания15. И теперь, по прошествии многих лет, я считаю это наше постановление — в тех условиях, в которых мы очутились, и которые мы не в силах были изменить, — правильным. Более широкие круги населения так к нему и отнеслись. Но наше непосредственное «окружение» — земско-городской съезд, представители социалистических партий, в общении с которыми мы постоянно были, наконец, представители профессиональных союзов, входившие в комитет труда, начали выражать открытое недовольство правительством, «подпавшим под влияние армии». И хотя недовольство это не выражалось в каких-либо конкретных действиях, а только в словесных обвинениях и угрозах, оно очень нервировало всех нас, особенно меня, связанного узами личной дружбы со многими социалистами и часто подвергавшегося нападкам у себя дома, в интимной обстановке. Мы ясно чувствовали, что наше соглашение с земско-городским съездом дало трещину. В то же время снова усилились несогласия с Деникиным, протестовавшим против назначения в Мелитополь генерал-губернатора и против сепаратных16 сношений М.М. Винавера с «союзным» командованием. Лично я был совершенно измучен этими постоянными трениями, которые почти не давали возможности отдаваться органической работе, а в особенности ссорами с близкими людьми, и все чаще мелькала у меня мысль об отставке. Но те отношения товарищества, которые создались у нас в правительстве, сознание нашей солидарной ответственности, а также пример стойкости моих товарищей по работе, в особенности Н.Н. Богданова и В.Д. Набокова, не давали укрепиться моему желанию уйти. Особенно живо я помню благотворное влияние, которое имел в этом отношении на меня В.Д. Набоков. Частные совещания правительства, на которых обсуждались все наиболее острые вопросы, происходили не в зале заседаний, а в комнате В.Д. Набокова, бывшем кабинете губернатора, огромном, заставленном мягкой мебелью. В это тревожное время наши частные совещания стали очень часты и затягивались до поздней ночи. По окончании их я обыкновенно просил разрешения В.Д. Набокова остаться. И вот в то время как он, человек необычайной аккуратности, прибирал комнату после заседания (ставил на место кресла, стирал пыль, убирал письменный стол, отворял окна), между нами и происходила беседа. Смысл того, что говорил мне В.Д. Набоков в ответ на мои жалобы, всегда сводился к одному. Правильна ли, по моему мнению, та позиция, которую я занимаю? Если я считаю ее правильной, то меня ничто не должно смущать, и я не имею права покидать ее, чем бы это мне ни грозило в будущем. В.Д. Набоков не был до конца оптимистом. Он предвидел возможность и нашего падения, и неудачи Добровольческой армии, но тем не менее считал нужным идти тем путем, которым шел, ибо лучшего не видел. Он был твердо убежден в правильности политики нашего правительства по всем вопросам, кроме одного, возбуждавшего в нем большие сомнения. Так как этот вопрос возбуждал и во мне сомнения, и так как он служил одной из главных причин наших трений с Деникиным, то я остановлюсь на нем несколько подробнее. Вопрос этот — пропаганда М.М. Винавера среди французского и английского командования идеи вмешательства «союзников» в вооруженную борьбу с большевиками. Первое время М.М. Винавер направлял все свои усилия только на то, чтобы доказать «союзникам», что в России есть и армия, и население, сохранившие верность «союзникам», и что Добровольческая армия и наше правительство именно и являются представителями этого течения. Цель его была — добиться дружеского расположения, дружеских связей между французским и английским правительством, с одной стороны, и Добровольческой армией и нашим правительством, с другой стороны. Те внешние знаки внимания, которые оказывали М.М. Винаверу английский адмирал и французский генерал, начальствующие в Севастополе, очень быстро заворожили его. Несмотря на весь свой ум, он поддался самообольстительной мысли, что эта первая часть его миссии удалась, если не полностью, ибо никаких непосредственных отношений между нашим правительством и правительствами «союзников», конечно, не установилось, то хоть частично, в виде регулярных сношений с местными представителями этих правительств. По мере того, как выяснялись отрицательные стороны Добровольческой армии — по мере того, как вместе с тем стали ухудшаться отношения между нашим правительством и командованием ее, для М.М. Винавера все соблазнительнее и соблазнительнее становилась мысль о значительном усилении военной силы «союзников» в Крыму. Крым, занятый английской и французской армиями, был бы совершенно свободен от зависимости от Добровольческой армии и в значительной степени гарантирован от нападений большевиков. И довольно скоро деятельность М.М. Винавера в Севастополе свелась исключительно к домогательству присылки в Крым значительных французских и английских военных сил. А так как М.М. Винавер был глубоко-штатский человек, так как в этих своих планах он не принимал во внимание идейные интересы и стратегические расчеты добровольческого командования, то в своей пропаганде он совершенно не считался со сложностью того положения, которое будет вызвано нахождением в Крыму различных армий — русской и иностранной. Вся эта политика не была в тот момент нам ясна до конца. О работе М.М. Винавера, совершенно самостоятельной, мы могли судить только по его докладам. Доклады же его были построены так, что в общем против них было трудно возражать. Ибо и дружественные отношения с Англией и Францией, и даже некоторое усиление французских и английских войск в Севастополе, конечно, были и в наших интересах и в интересах армии. О том, как далеко идут планы М.М. Винавера, мы могли только догадываться. И в некоторой степени догадывались, но размаха их не боялись, зная, что М.М. Винавер преувеличивает значение своих успехов, и будучи уверены, что максимум, чего он может добиться — это присылки одного, двух батальонов. В.Д. Набоков лучше всех нас понимал М.М. Винавера. Он не верил его успехам. Пользы для дела борьбы с большевиками он от этих мнимых успехов не видел, вред же — в виде обострения отношений с Деникиным — был для него несомненен. Я в общем был согласен с В.Д. Набоковым, но меня все это мало интересовало. Слишком били по моим нервам наши внутренние дела. Выше я говорил, что Деникин проявлял несомненную ревность к нашим непосредственным сношениям с «союзниками». Говоря вообще, ревность эта не имела оправдания. Ибо ведь с согласия Деникина образовалось в Крыму самостоятельное [выделено П.С. Бобровским. — А.П.] правительство. А раз оно было самостоятельно, оно имело право вести и самостоятельные сношения с «союзниками», по крайней мере, на месте, в пределах Крыма. А ведь никаких «послов» за границу мы и не думали посылать. Но если Деникин имел точные сведения о том, во что вылилась в конце концов деятельность Винавера, то его недовольство нашим правительством в этом отношении можно признать справедливым. XVВсе то, что я рассказывал в предыдущих главах (X—XIV), относится ко 2-му периоду существования нашего правительства, ко времени, приблизительно, от начала января до середины марта 1919 года. Как ни трудно было в этот период положение правительства, мы все-таки в каждом данном случае находили тот или иной выход. Трения с земско-городским съездом и командованием армии, как тяжелы для нас они ни были, ни разу не доходили до возможности разрыва. Главное же, Крым в эти месяцы был сравнительно далек от фронта гражданской войны. Хотя и командование, и правительство постоянно думало и говорило о возможности приближения фронта к границам Крыма, жили мы в сущности в спокойной обстановке мирного времени, которая сама по себе смягчала остроту конфликтов. Третий и последний период нашей власти можно в общем охарактеризовать, как начало окончательного, полного разрыва с обеими нашими союзными силами — с съездом и с армией. Если было только «начало» разрыва и не было конца, то только потому, что этому помешала посторонняя сила — большевики. Трудно мне восстановить в памяти события во всей их последовательности так, чтобы стало вполне ясно, когда и как произошла радикальная перемена в положении нашего правительства. Но главнейшие этапы этого процесса я помню хорошо. Я уже говорил о враждебной армии и отчасти правительству позиции газеты «Прибой». К первой половине марта недовольство меньшевиков правительством в связи с нашим законом об «особом совещании» вылилось в ряд статей, резко враждебных правительству. Еще более враждебный тои зазвучал в «Прибое» по отношению к Добровольческой армии. Подчеркивались исключительно эксцессы армии, совершенно замалчивалась та освободительная борьба, полная жертв, которую вела армия. Главному командованию приписывались определенно реставрационные цели. Такова же, хотя менее ярко выраженная, была позиция и ялтинской газеты профессиональных союзов (той самой, редакция которой была разгромлена). В это же приблизительно время в Севастополе вспыхнула всеобщая забастовка чисто политического характера с требованием отставки правительства и ухода армии17. Активность элементов, враждебных правительству и армии, заметно поднялась и на других местах. На различного рода собраниях политических партий и профессиональных союзов в Симферополе, в Евпатории, в Феодосии начали приниматься резолюции с требованиями, аналогичными требованиям севастопольских заговорщиков. Во всем этом движении не было пока ничего определенно большевистского по лозунгам. Но поскольку оно было ярко враждебно армии, оно было, конечно, полезно большевикам. У правительства были, кроме этого общего соображения, и вполне точные секретные сведения, что в движении против армии и правительства, официально возглавляемом меньшевиками, играют немалую роль большевики. Если ко всему этому прибавить, что во второй половине марта Добровольческая армия была вытеснена из северных уездов Таврической губернии, и фронт подошел почти вплотную к границам Крыма, то станет ясно, какое грозное — и внешнее и внутреннее — создалось у нас положение. От жизни мирного тыла мы пришли к положению почти осажденной крепости. Логическим выводом отсюда было — прибегнуть к исключительным мерам во имя порядка и во имя интересов армии. После двух-трех частных совещаний в кабинете В.Д. Набокова правительство единогласно решило издать целый ряд исключительных законов, что немедленно и было осуществлено. В интересах исторической правды должен подчеркнуть, что решение наше не было в данный момент вызвано давлением командования, а было вполне самостоятельным. Мне это решение далось после долгой, мучительной борьбы. Мне пришлось защищать его не только на земско-городском съезде, но и дома, в кругу близких людей, и я до сих пор хорошо помню те мотивы, которые руководили мной. Вот они. Бывают моменты в жизни государства, когда именно в интересах демократии надо временно отказаться от применения некоторых ее принципов. Такова война, заставившая демократические правительства Англии и Франции ввести военную цензуру и целый ряд других ограничений прав граждан. Такова гражданская война, заставившая социал-демократа Носке во имя спасения Германии от ужаса советского строя расстреливать рабочих. Этот последний пример был для меня особенно доказателен. Несмотря на все эксцессы Добровольческой армии, на целый ряд волнений, вызывавшихся политикой командования, я продолжал считать, что Добровольческая армия борется за демократическую Россию. Пусть та демократия, которая воцарится в России в результате победы армии, будет очень куцая. Все же это будет демократия, а не насильническая и все мертвящая диктатура большевиков. Победа над большевиками — вот основная задача момента. Во имя ее не страшны никакие жертвы. Но все же эти жертвы (в данном случае жертвы демократическим принципам) надо приносить очень осторожно, лишь в меру крайней необходимости. Нельзя поддаваться панике и хватать через край. Весь вопрос именно и заключается в том, чтобы в каждый данный момент находить должную меру в исключительных законах. Думаю, что в общих чертах эти доводы разделяло вместе со мной все правительство. Наши предварительные частные совещания именно и заключались в обсуждении вопроса, какие именно исключительные законы необходимы в данный момент. В результате совещаний мы пришли к решению о необходимости следующих исключительных законов18. 1) Об изъятии из общей подсудности и передачи на рассмотрение военно-окружных судов дел по обвинению в вооруженном нападении на чинов Добровольческой армии, на часовых, на чинов внутренней стражи и милиции, в поджоге или истреблении военного снаряжения, продовольственных запасов и фуража, в повреждении железных и других дорог, мостов, водопроводов, телеграфа, телефона, железнодорожного подвижного состава и т. п., в умышленном убийстве, в разбое и грабеже, а также в государственных преступлениях (см. соответствующие статьи старого Уголовного Уложения). О предании виновных в этих преступлениях, если они застигнуты на месте преступления, военно-полевому суду. О предоставлении министру внутренних дел по соглашению с министром юстиции права распространять этот исключительный закон на преступления, совершенные до его издания. 2) О предоставлении министру внутренних дел права издавать для Севастопольского округа19 обязательные постановления, запрещающие публичные собрания и демонстрации или ограничивающие право их устройства и налагать кару за нарушение обязательных постановлений в административном порядке (штраф и арест). 3) О распространении этого права министра внутренних дел на весь Крым. 4) О предоставлении особому совещанию (учрежденному, как я уже говорил, для разбора дел арестованных офицерами) права распространять предоставленные ему карательные меры (т. е. арест и высылку) на лиц, отбывших наказания за преступления против личности и собственности, и на лиц, содействовавших виновным в этих преступлениях. 5) О запрещении органам печати под угрозой административной кары (штраф и закрытие) помещать статьи, враждебные Добровольческой армии20. Были изданы нами и некоторые другие исключительные законы, но все они являются только детализацией тех общих положений, которые заключаются в приведенных мною 5 законах. Никаких новых ограничений гражданских свобод по сравнению с ограничениями, заключающимися в этих пяти законах, в них нет, и поэтому я их опускаю. Все эти исключительные законы были изданы нами, один за другим, в течение короткого времени. Они вызвали бурю негодования в социалистических кругах. Правительство предвидело это негодование и открыто шло на него. Не будучи ответственно перед земско-городским съездом, оно в этот критический момент не боялось разрыва с ним. Разрыв этот, впрочем, казался нам сомнительным. Несомненными противниками (противниками до конца) могли быть только меньшевики. С эсерами была надежда договориться — и потому, что их позиция в общем была умереннее, и в особенности потому, что в принятии наших исключительных законов принимал участие эсер С.А. Никонов. Из того, что я выше рассказал об ультиматуме эсерам с угрозой отозвания С.А. Никонова, предъявленном формально по вопросу об арендном законе как раз после издания нами исключительных законов, ясно, что расчет наш на соглашение с эсерами был ошибочен. В настоящее время я должен признать, что издание нами исключительных законов в том объеме, в котором они были изданы, было ошибкой. Мы как раз превзошли ту необходимую меру, о которой я выше говорил. Отчего это произошло, объяснить не берусь. Очевидно, мы преувеличили опасность большевистских выступлений, которых (даже в виде попыток), кроме небольшого Евпаторийского восстания, на самом деле не было вплоть до занятия Крыма большевиками. Ошибка наша заключалась еще и в том, что мы издавали наши исключительные законы так, как будто бы были полными хозяевами в Крыму. Я помню, с какой тщательностью мы редактировали их21, боясь неудачной редакцией вызвать распространительное их толкование. Мы точно забыли, что в Крыму имеется независящая от нас сила — Добровольческая армия, имеющая в своем составе достаточное количество лиц, только ждущих малейшего предлога, чтобы расправиться с теми, кого они считали большевиками. К сожалению, очень скоро применение одного из наших исключительных законов дало такой повод и кончилось убийством четырех неповинных людей. Дело произошло так. Министр внутренних дел Н.Н. Богданов, пользуясь предоставленным ему правительством правом, издал обязательное постановление, вводящее разрешительный порядок устройства собраний. В тот самый день, когда было расклеено это обязательное постановление по городу (дело происходило в Симферополе), состоялось без разрешения властей собрание профессионального союза металлистов. Получив об этом известие, Н.Н. Богданов отдал приказ внутренней страже закрыть собрание и арестовать президиум. В этом распоряжении никакой роли не играло содержание повестки собрания. Хорошо помня весь этот инцидент, я совершенно не помню, о чем говорили на собрании — именно потому, что распоряжение министра внутренних дел носило чисто формальный характер: собрание распускалось и президиум арестовывался только за нарушение обязательного постановления. Так как собрание состоялось в день распубликования обязательного постановления, ясно было, что назначено оно было еще тогда, когда у нас существовал явочный порядок для собраний. Ясно было и то, что устроители собрания не имели за краткостью срока возможности отменить его. Таким образом, проступок их заключался лишь в том, что они не распустили собрания, да и тут являлось естественное предположение, что они еще не знали об обязательном постановлении, только что распубликованном. Н.Н. Богданов, с которым я виделся и говорил тотчас по отдании им приказа о роспуске собрания, принял, конечно, во внимание все эти соображения и предполагал немедленно освободить арестованных членов президиума, подвергнув их минимальному штрафу. Но случилось нечто страшное. Когда арестованных вели в участок для составления протокола, они были отбиты у чинов нашей внутренней стражи группой офицеров, отведены за город и там расстреляны. Трупы их были найдены и опознаны родственниками на другой день22. За несколько дней перед этим имел место другой, еще более страшный самосуд, хотя и не связанный с нашими исключительными законами, но тем не менее косвенно зависевший от распоряжения правительства. В Евпаторийской тюрьме сидело в ожидании суда несколько опасных большевиков, участие которых в убийстве офицеров и других большевистских преступлениях было несомненно. Не помню, по какой причине (но достаточно, конечно, серьезной), состоялось, с ведома и согласия правительства, распоряжение прокурорского надзора о переводе их в Керченскую тюрьму. Заключенных было много (около 20 человек) и для конвоирования их прокурорским надзором была затребована надежная воинская часть. Эта «надежная» часть на перегоне Владиславка—Керчь перебила в вагоне всех до одного арестованных. Это был ответ армии на особенно возмущавшее ее намерение правительства судить злейших большевиков нормальным судом... Оба эти самосуда произвели на правосудие потрясающее впечатление. Они были произведены армией, но возможность их была создана нашими распоряжениями. Косвенными виновниками их были мы. Правда, первый раз погибли люди, виновные в страшных преступлениях, но во второй погибли совершенно невинные. Впрочем, самосуд остается самосудом, независимо от того, кто пал его жертвой... Убийство металлистов случилось во время мартовской сессии земско-городского съезда (как впоследствии оказалось, последней сессии). Надо ли говорить о этом, какое впечатление произвело оно на съезд, уже и так достаточно возбужденный убийством евпаторийских большевиков и нашими исключительными законами. Меньшевики поставили вопрос решительно: они потребовали отставки министра внутренних дел Н.Н. Богданова. Они же внесли в собрание резолюцию, резко осуждающую правительство и армию. Поведения эсеров я точно не помню, но помню, что хотя они и не защищали правительство, но никаких определенных требований не предъявляли. Настроение съезда было настолько возбужденное, что председательствовавший В.А. Оболенский не смог снять с обсуждения по формальным причинам (неответственность правительства перед съездом), как это он делал раньше, резолюцию меньшевиков. Пришлось в противовес ей выставить кадетскую резолюцию, выражающую скорбь по поводу самосудов, подчеркивающую вредность их для самой армии, но выражающую надежду, что виновники будут наказаны, что эти печальные инциденты не нарушают общественного спокойствия. Резолюция эта23 была принята большинством против меньшевиков и части эсеров. Меньшевистское требование отставки Н.Н. Богданова было нами категорически отвергнуто на том основании, что Богданов, издавая свое обязательное постановление и отдавая приказ о роспуске собрания металлистов, действовал в полной солидарности со всем составом правительства. По нашему мнению, если обстоятельства требовали отставки, то не одного Богданова, а всего правительства. Этот вопрос об отставке мы и поставили на обсуждении на частном совещании правительства во время сессии съезда. Это было первый раз, что мы обсуждали вопрос об отставке не в частных разговорах, а в заседании правительства. Я пришел на это заседание из своего кабинета в бывшем губернаторском доме, где только что слышал рыдания и проклятия несчастных родственниц убитых металлистов. Я был нравственно совершенно измучен. Отставка была для меня единственной возможностью освободиться от всего этого кошмара. Но я не мог не согласиться с доводами большинства своих товарищей по правительству. Они заключались в том, что отставка наша не может улучшить положения, но может его ухудшить; что мы все отлично знали, на что идем, вступая в правительство гражданской войны и связывая себя с Добровольческой армией; что отставка, будучи очень соблазнительной для каждого из нас в личном отношении, явится бегством с поста в самую тяжелую минуту; что, наконец, военная обстановка может снова улучшиться, и армия, ставши спокойнее, прекратит самосуды. Эти доводы особенно горячо развивали С.С. Крым, В.Д. Набоков и Н.Н. Богданов. М.М. Винавер присоединял к ним свою надежду на более активную роль в крымских делах «союзников», что может «очистить атмосферу». Итак, мы остались. Формально и съезд при нас остался, и все осталось по-старому. На самом деле положение создалось, в сущности, безвыходное. Несмотря на принятие съездом благоприятной для правительства кадетской резолюции, мы почувствовали себя висящими в воздухе24. Ведь съезд сам по себе не играл для нас большой роли. Нам важно было то, что большинство его членов, социалисты, связывало нас с широкими кругами населения. Позиция кадетов, про которую всегда можно было заранее сказать, что она будет благоприятна правительству, нам не давала почти ничего, ибо кадеты представляли сравнительно ничтожные круги городской интеллигенции. Теперь, после бурной мартовской сессии, на которой меньшевики выказали определенную вражду к правительству, а эсеры заняли очень уклончивую позицию, наша связь с широкими кругами населения была потеряна. И трудно было даже представить себе, как мы, правительство и съезд, встретимся и как мы найдем общий язык в следующую сессию... А пока что меньшевики отозвали своих представителей из комитета труда (единственного правительственного учреждения, в котором они официально участвовали), а эсеры предъявили свой ультиматум с угрозой отозвания Никонова. XVIТак обстояло дело со съездом. Не лучше, если не хуже, обстояло дело с Деникиным. Ко всем прежним причинам наших несогласий неожиданно присоединилась еще одна, грозившая нам окончательным разрывом с армией. Здесь я должен вернуться к более раннему времени. Полное наше невмешательство в военные дела, конечно, нисколько не исключало интереса к вопросам обороны Крыма. И Боровский, и Пархомов всегда очень охотно давали нам ответы на такого рода вопросы, а Боровский, как я уже рассказывал, однажды даже выступил по собственной инициативе по вопросу обороны Крыма на съезде25. В числе этих вопросов был один, особенно интересовавший правительство. Крым имеет естественную защиту с севера, со стороны материка, в Сиваше. Но защита эта слабая, ибо имеется перешеек, разрезывающий Сиваш, да и сам Сиваш во многих местах настолько мелок, что легко (особенно для конницы) переходим в брод. Эту слабую защиту, однако, нетрудно укрепить искусственными сооружениями. Вот об этих сооружениях и шла обыкновенно речь. Целый ряд фактов давал правительству основание сомневаться в том, что армией действительно предприняты серьезные меры по укреплению Сиваша и перешейка. С.С. Крым неоднократно просил местное командование дать ему возможность проехать по линии Перекопско-Сивашских укреплений26, но всегда получал под разными благовидными предлогами отказ. Во второй половине марта, когда угроза вторжения красной армии в Крым стала вполне реальной, С.С. Крыму удалось, наконец, объехать позиции на северной границе. Вернулся С.С. Крым из этой поездки совершенно удрученный и очень взволнованный. Оказалось, что ни под Перекопом (на перешейке), ни по берегам Сиваша, нет никаких укреплений! Это казалось (и до сих пор кажется мне) невероятным, но это был факт. Как предполагало командование защищать Крым от такого сильного противника, как Красная армия, не озаботившись укреплением северных позиций? Как могло оно говорить при таких условиях о «неприступности» Крыма? Что это было? Легкомыслие?27 Но правительству было не до вопросов подобного рода. Надо было немедленно принимать меры по укреплению Крыма. С согласия Боровского, правительство немедленно пригласило для производства работ по укреплению известного инженера Чаева, подчинив его штабу армии, ассигновало огромную сумму (точно суммы не помню) на производство работы и приняло энергичные меры по массовому найму и отправке на место рабочих. Все это было сделано буквально в несколько дней и сделано хорошо. По крайней мере, когда чуть не накануне падения Крыма С.С. Крым объезжал северный фронт с генералом Боровским и французским полковником Труссоном, последние признали полную пригодность оборонительных сооружений Чаева. Деникин принял эти действия правительства за вторжение в сферу командования и в ответ на них отправил правительству ультимативную телеграмму. В этой телеграмме, текст которой полностью воспроизведен у Пасманика (стр. 188, 189), он заявил, что Добровольческая армия заняла Крым только [выделено П.С. Бобровским. — А.П.] по просьбе Крымского правительства, что армия проливала кровь [выделено П.С. Бобровским. — А.П.]28 за Крым и спасла его, что правительство не помогало, а мешало армии, попустительствуя большевикам, а теперь и нарушило договор, вмешавшись в дело обороны. В виду всего этого правительству предъявлялся ультиматум: немедленно объявить военное положение и передать власть местному командованию, в противном случае будет отдан приказ о немедленной эвакуации Крыма. Надо ли говорить, как возмутительно-нелепа была эта телеграмма, в особенности конец ее, грозящий — в отместку правительству! — очистить Крым, и как она возмутила нас. С.С. Крым немедленно отправился к Боровскому и заявил, что если местное командование настаивает, правительство немедленно передаст ему власть. Но Боровский заявил, что телеграмма Деникина основана, несомненно, на недоразумении, что принять от правительства власть он не может. В таком смысле и была послана им телеграмма Деникину. В ней Боровский стал на сторону правительства и по вопросу о чаевских работах. Телеграмма эта имела успех: Деникин немедленно отменил свой ультиматум. Вместе с тем он согласился на создание особого комитета по обороне с участием в нем представителей командования и правительства. Комитет этот и продолжал работы по укреплению северных позиций. Таким образом, этот бурный конфликт кончился миром. Но это был столь «плохой» мир, про который вряд ли можно было сказать, что он был «лучше доброй ссоры». В этой истории Деникин показал не только полное непонимание правительства и недоверие к нему, но и способность к вспышкам слепого раздражения. При вечно обостренных отношениях наших с командованием, да еще в обстановке все усиливающейся и усиливающейся военной опасности, все это не предвещало ничего хорошего. Мы почувствовали, что нам скоро придет конец — если не от большевиков, то от Деникина. В это бесконечно тяжелое время взоры наши невольно обратились на «союзников». Мы ждали от них прежде всего военной помощи против наступающих большевиков. На то, что Добровольческая армия сама отстоит Крым, мы мало надеялись. Сомнение в боеспособности армии вызывало в нас то, что, как хорошо нам было известно, большое количество офицеров упорно уклонялось от отправки на фронт, предпочитая околачиваться вокруг штабов. На фронте, по нашим сведениям, были ничтожные силы. Незадолго до падения Крыма разыгралась и такая история. На фронт были посланы гвардейские части, те самые, которые бесчинствовали в Ялте. Но их пришлось сразу оттуда убрать, потому что они начали систематический грабеж населения. Все это, в связи с выяснявшимся крайне легкомысленным отношением к делу технической обороны Крыма, конечно, не могло не возбуждать в нас больших сомнений. Но в то же время мы знали, что воинские части, сражающиеся с красной армией, ведут себя превосходно. Кое с кем из этих настоящих героев я был лично знаком и виделся с ними, когда они приезжали на короткую побывку в Симферополе. Из их рассказов я знал, с каким беззаветным мужеством эта малочисленная армия сдерживает напор во много раз превосходящего ее противника. Но, хотя и медленно, но неуклонно она отступает. Для того, чтобы остановиться и отстоять подступы к Крыму, нужно было сразу влить в эту армию свежие, хотя и небольшие, но совершенно надежные силы. Таких сил в наличных в Крыму кадрах Добровольческой армии мы не видели. Их могли дать в тот момент только «союзники». Помню, что я особенно рассчитывал на психологическое воздействие помощи союзников. В нашу армию, которая вдруг увидит, что бок о бок с ней сражаются старые союзники по великой войне, думалось мне, это вольет новое мужество. На Красную армию, в боеспособность которой против регулярной европейской армии я не верил, эта неожиданная встреча с англичанами и французами должна была, как мне казалось, произвести паническое впечатление. Это были, конечно, мечты об интервенции, но об интервенции, если можно так выразиться, частичной. Я хотел, чтобы большевиков победила русская армия. Но обстоятельства заставили меня желать временной помощи со стороны «союзников». Верил ли я, верили ли мои товарищи по правительству, в помощь «союзников»? Все то, что мы слышали до сих пор от Винавера, т. е. одни туманные обещания и общие, ни к чему не обязывающие выражения сочувствия борьбе с большевиками со стороны английского и французского командования, конечно, не располагали к вере. Но по пословице «утопающий хватается за соломинку» какая-то небольшая надежда на столь желанную нами помощь теплилась в наших душах. Если бы такая «частичная» интервенция состоялась и увенчалась успехом, она, несомненно, отразилась бы и на положении правительства, укрепив его. Деникин всем своим поведением последнее время, в особенности этим последним по меньшей мере странным для вождя Добровольческой армии ультиматумом, казалось, подвергал испытанию нашу верность и наше терпение. Мы были очень терпеливы и до конца верны Добровольческой армии. Ни строить в Крыму совершенно самостоятельную власть, опирающуюся на иностранные штыки, ни предъявлять Деникину какие-либо требования, подкрепленные авторитетом этих иностранных штыков, нам и в голову не приходило. Но почувствовать себя в столкновениях с Деникиным более сильными, заставить его более считаться с нами, мы, несомненно, хотели. Самым активным, самым большим оптимистом в этом вопросе был, конечно, М.М. Винавер. Он развил в эти дни огромную энергию, летал на автомобиле в Севастополь и обратно. Благодаря его настояниям, французский полковник Труссон совершил ту поездку на Сиваш, о которой я уже упоминал. На обратном пути с Сиваша Труссон остановился в Симферополе и посетил наше правительство. Был он с нами подчеркнуто любезен и определенно обещал послать на фронт небольшие греческие части. В разговоре с нами он, между прочим, сказал, что в Крыму давно были бы значительные французские военные силы, если бы не противодействие Деникина. Вообще к Деникину он относился враждебно, к самой же армии как будто сочувственно. Обещание послать на фронт греческие войска Труссон сдержал. Но этих войск было так мало, что их помощь не смогла изменить положения дела. Армия продолжала отступать. Большевики уже были в пределах Крыма, взяв первую линию сивашских укреплений. Оставалась вторая линия. Взятие ее означало бы занятие Крыма. В виду такого критического положения дел, М.М. Винавер поставил целью во что бы то ни стало добиться отправки на фронт французских частей. Труссон в ответ на эти домогательства заявил, что вторую линию укреплений Добровольческая армия должна отстоять сама. Если она это сделает, он пошлет ей на помощь французские войска. Добровольческая армия не отстояла второй линии. Судьба Крыма была решена. <...> Я с большим волнением ждал появления 4-го тома «Очерков» Деникина, думая найти в нем хоть теперь, спустя несколько лет, объективное изложение несогласий нашего правительства и командования армией. То, что я нашел там, показало мне, что Деникин до сих пор так и не понял истинной физиономии нашего правительства. А это значит, что в борьбе с большевиками он не понял главного — ее не военного, а общественно-политического значения. ГАРФ. Ф. Р-6400 (Бобровский П.С.).
Примечания1. «На чужой стороне», № 7, стр. 81, 82 [это и последующие примечания в тексте принадлежат П.С. Бобровскому. — А.П.]. Пасманик. «Революционные годы в Крыму», стр. 126, 127. 2. Это видно хотя бы из многочисленных большевистских воспоминаний о подпольной работе среди белых. 3. До каких геркулесовых столбов доходила неосведомленность контрразведки, показывает эпизод со мной случившийся, правда, в 1920 году, но по существу вполне применимый и к 1918 и к 1919 году. Обо мне, много лет жившем в небольшом городе Симферополе, где знают подноготную каждого человека, врача, адвоката, купца и т. п., занимавшемся адвокатурой, бывшем помощнике губ. комиссара и министре Крымского правительства, а в 1920 г. еще и редактора распространенной протиболыневистской крымской газеты, было заведено дело как о приехавшем в Крым из Москвы тайном агенте большевиков. Только то обстоятельство, что я случайно узнал об этом и немедленно нашел «связи», спасло меня от ареста. 4. Мелкие вопросы я намеренно опустил. 5. Бывший председатель орловской уездной земской управы, член первой и второй Государственной Думы, кадет, когда-то довольно видный, но в описываемый момент не игравший никакой политической роли. 6. Об этом убийстве см. у Оболенского — «На чужой стороне», № 7, стр. 86. 7. «На чужой стороне», № 7, стр. 81. 8. Официального известия о том, что Алясов убит, получено так и не было. Но по прошествии 1—2 месяцев, наполненных тщетными поисками его, в этом, конечно, не оставалось никакого сомнения. 9. Правильность этого мнения была полностью доказана дальнейшими фактами. Воцарение в Крыму большевиков во второй (апрель 1919 г.) и в третий раз (ноябрь 1920) было исключительно результатом победы советской армии, пришедшей с севера. Те незначительные разрозненные большевистские силы, которые были в самом Крыму, смогли проявиться только в ничтожном Евпаторийском восстании в марте 1920 г., быстро и без труда ликвидированном. 10. Но целый ряд фактов непреложно свидетельствовал, что обвинению нашего правительства в сепаратизме было не чуждо и главное командование. Только относительно самого Деникина у меня была если не уверенность, то предположение, что он чужд этому нелепому подозрению. Увы, вскоре я убедился, что и Деникин был во власти его. В сентябре 1919 г., когда я, уже бывший министр, вернулся из Афин в Крым, я был избран гласным Симферопольской городской думы по новому деникинскому закону. Вскоре после сформирования новой думы Деникин посетил Симферополь. Это был момент головокружительных успехов армии, катившейся лавиной к Москве, и встреча Деникина носила необычайно торжественный характер. Гласные городской думы приняли участие как во встрече Деникина, на вокзале, так и на банкете в его честь в дворянском собрании. Был на банкете и я, и слышал речь Деникина, в которой он выражал свою радость, что вот, наконец, в том самом Крыму, в котором реяли «разные сепаратистские флаги», развевается теперь русский национальный флаг. Это был несомненный намек на правительство Сулькевича и наше. Что это было? Искреннее убеждение или демагогия? Все, что я знаю о Деникине, как будто бы исключает возможность демагогии. 11. Названия газеты припомнить не могу. 12. Что вопрос этот не стоял на повестке, помню хорошо. 13. Офицерские эксцессы сводились в огромном большинстве случаев к самочинным арестам. Случаи избиения арестованных были редки, еще реже были случаи убийств, но поскольку те и другие все же имели место, постольку мы были по отношению к ним бессильны. 14. Из дел арестованных контрразведкой поступали на рассмотрение особого совещания далеко не все. Часть их шла по военной подсудности в корпусные суды. Признака, по которому определялось дальнейшее направление дела, я не могу вспомнить. 15. Я случайно присутствовал на одном из заседаний особого совещания (в качестве слушателя). Доклад делал не состоявший членом особого совещания товарищ министра внутренних дел Ф.В. Татаринов (тот самый, который был назначен правительством генерал-губернатором в Мелитополь). Я был поражен полной необоснованностью арестов. Поводами к ним были: пьяные ссоры на улице, доносы разных темных личностей, опознание по внешнему сходству в заподозренном опасного большевика, однофамильность или сходство фамилий и т. п. 16. Сепаратных по отношению к командованию. 17. К великому моему сожалению, я очень плохо помню обстоятельства и ход забастовки, кроме того, что продолжалась она очень недолго и была ликвидирована мирным путем. 18. Тексты имеются в Р.З.И. архиве. 19. Бывшее Севастопольское градоначальство, в которое входили гор. Севастополь и Балаклава и несколько близлежащих деревень. 20. Текста этого постановления в Р.З.И. архиве нет. 21. Автором всех исключительных законов был В.Д. Набоков. 22. Попутно не могу не отметить полного извращения фактов в рассказе об этом событии большевика Штейнбаха, книгу которого «Профессиональное движение в Крыму» я прочитал уже по окончании настоящей рукописи. Он утверждает (44), что на собрание металлистов напали казаки, разгромившие помещение и арестовавшие президиум. Это один из ярких примеров того, как большевики вообще пишут историю. 23. Текст ее полностью см. у Пасманика, стр. 147. 24. Я хорошо помню отдельные моменты этой последней сессии съезда, но не хочу загромождать ими свое изложение. Отдельные штрихи можно найти и у Оболенского, и у Пасманика. 25. И Боровский, и Пархомов рисовали всегда стратегическое положение Крыма в самом радужном виде, что, как показали очень скоро события, совершенно не соответствовало действительности. 26. Гор. Перекоп лежит на перешейке. 27. На этот недоуменный вопрос я и до сих пор не нашел ответа в мемуарной литературе, включая и «Очерки» самого Деникина. 28. Чего и в помине не было.
|