Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
Исследователи считают, что Одиссей во время своего путешествия столкнулся с великанами-людоедами, в Балаклавской бухте. Древние греки называли ее гаванью предзнаменований — «сюмболон лимпе». |
Главная страница » Библиотека » Г.А. Шалюгин. «Ялта. В гостях у Чехова»
Ю.В. ХагельстамСреди многочисленных крепостей, благоговейно-аристократических замков, лежащих в романтической, прекрасной долине между Ялтой и Алупкой, скрытых за решетками из железа и камня, утопающих в глубокой зелени у пляжей Черного моря или свободно раскинувшихся наверху, — один особенно привлекает наше внимание. Это — дворец графини Паниной «Гаспра», чарующий своей живописной постройкой, однако более всего известный на русской Ривьере тем, что знаменитый на весь мир гость — граф Лев Толстой — часто и подолгу отдыхал здесь перед своими великими деяниями. «Это там, внизу, — говорит кучер-татарин, — там живет Лев Николаевич», — и сворачивает с главной дороги вниз по склону. Там мы останавливаемся, чтобы, не привлекая внимания, пройти небольшое расстояние до дворца графини. Через хорошо выровненную песчаную площадку мы приближаемся к дворцу и просим слугу, который с непокрытой головой спешит к нам навстречу, сказать, как чувствует себя граф Толстой. — Он очень болен, мои многоуважаемые господа, — отвечает слуга с вежливым поклоном. — Старый граф три недели не выходил из дому, но сегодня его на несколько минут на носилках выносили на террасу. Возле него только близкие, посетителей он не принимает. — О, мы вовсе не хотим его беспокоить. Будьте добры передать старому графу, что двое путешественников из Финляндии приехали осведомиться о его здоровье и порадоваться, что оно улучшается. — С большим удовольствием, господа. Позвольте попросить ваши визитные карточки и подождать минутку, пока я доложу. Слуга исчезает с нашими карточками, и — нельзя отрицать — мы ждем с некоторым волнением. Передаст ли Толстой лишь несколько приветственных слов — или, может быть, он уже не так болен и сможет принять нас? Увидим ли мы Толстого — или нам придется удовлетвориться тем, что мы увидели дом, где он остановился, и получить его личный привет через слугу? Конечно, нам это не безразлично, но мы и не ехали сюда с расчетом, что величайший в мире человек примет нас и побеседует с нами. Мы не приехали сюда как посетители, желающие увидеть льва в клетке и потом уехать с удовлетворенным любопытством. Мы действительно хотим узнать о здоровье Толстого: находится ли он при смерти, как об этом толкуют вокруг, и верны ли предсказания и слухи, что Лев Толстой вот-вот покинет этот мир; он, чье имя гораздо более содержательно, чем все эпитеты, его украшающие, которое выражает значимость Толстого для собственной страны и соотечественников, его значимость для культурного достояния всего мира, для всего человечества. в том числе для Финляндии и для нас. Мы ждем. Мы не сходим с места на площадке перед домом. Крупный песок поскрипывает под нашими ногами. Мы стоим в ожидании желанного известия. Легкий ветерок пробегает по вершинам высоких величественных деревьев, окружающих уютный дворик. Дверь дворца открывается, и грациозной поступью приближается — не слуга. Граф Оболенский, близкий родственник Толстого, в сюртуке и без парадного мундира подходит к нам (любезен и доброжелателен. Такие люди всегда любезны и доброжелательны) — и говорит по-французски: — Мы тронуты вашим дружеским участием по поводу здоровья графа Толстого. Старый граф действительно очень плох и может говорить с вами не более минуты. Он сообщил, что испытывает настолько большой интерес к вашему отечеству, что желает увидеть вас. Позвольте проводить вас к нему. Мы поблагодарили князя Оболенского и вошли. Из маленькой тесной прихожей мы прошли в большую комнату с окнами в сад и двумя высокими двустворчатыми дверями. Посредине стоял большой круглый стол, накрытый скатертью. Князь Оболенский беззвучно открыл одну из створок дверей, и мы медленно, как приближаются к палате больного, прошли через нее. Этой палатой служил высокий зал впечатляющих размеров, обставленный скромно, с оттенком северного вкуса. Возле двери большой ширмой был отделен один из углов комнаты, что не позволяло сразу же при входе увидеть Толстого. По знаку Оболенского мы прошли за ширму и встретили ясные, светло-карие глаза Толстого, дружески смотрящие на нас без следа обычного любопытства. Он сидел на короткой скамейке справа от ширмы, одетый в традиционную русскую рубашку с поясом и высокие сапоги. Перед ним стоял маленький столик, а на нем — порция спаржи. В правой руке он держал стебелек спаржи, а левую протянул нам, спрашивая: «Вы говорите по-русски или по-французски?» Мы по очереди пожали ему руку, и я ответил, что моя жена говорит по-русски и по-французски, а я — только на последнем из этих языков. «Тогда будем говорить по-французски», — сказал Толстой. В это время обе дамы, находившиеся рядом — одна из них была его дочь, а вторая, как мы поняли, княгиня Оболенская, поздоровались с нами. Впоследствии я представлял себе глаза Толстого и его манеру смотреть на того, с кем он говорил. Я уверен в том, что впечатление, которое у меня осталось, не имеет ничего общего с плодами моего воображения, с самовнушением. В глазах Толстого есть какая-то неземная красота. Ясные, блестящие — они как бы излучали вокруг себя свет, и этот свет, чуть скрытый вуалью, походил на первые лучи солнца, проникающие сквозь легкую дымку. Мне кажется, это впечатление еще более укрепилось, когда, выслушав мой рассказ о положении в Финляндии, взгляд Толстого устремился от нас в пространство — как бы бессознательно следуя мыслям, которые слишком затруднительно выразить в словах. — Знакомы ли вы с братьями Ярнефельд? — спросил он, и лицо его приняло прежнее живое выражение. Мы были с ними знакомы. — Писатель Арвид Ярнефельд, — продолжал Толстой, — в своих работах высказал мысль, что человеку не следует заниматься военной службой потому, что она противоречит христианской совести, и эту идею я нахожу совершенно правильной, — говорил он с убеждением. Короткий разговор перешел в паузу. Нам не приходило в голову утомлять усталого, больного, заметно ослабевшего графа вопросом о военной службе и христианской совести, как бы жадно не ловили мы каждое слово, вылетавшее из его уст. Его охватил приступ старческого кашля, и взгляды окружавших его дам наполнились беспокойством и испугом. Мы поспешили удалиться. Толстой еще раз взглянул на нас своими «незабываемо-духовными» глазами и сердечно протянул нам руку с коротким «прощайте» — по-русски моей жене и мне — по-французски. В тот волнующий момент, когда я с ним здоровался, у меня не было ни малейшего ощущения того, что я действительно пожимаю руку Льва Толстого. В момент, когда я с ним прощался, я чувствовал всем своим существом, что я счастлив. Так сильно по-настоящему великий человек может подействовать на других смертных. И все-таки: был ли Толстой при смерти? Да, это единственное и полное впечатление осталось у нас, и нам казалось чудом, что он еще жив. Его голос был пустым, как у умирающего, и он был слаб, без ореола внешнего величия. Его лицо было маленьким, и разделявшая его белая борода так же, как на портретах, была с одной стороны короче, чем с другой. Слабое, похудевшее тело было согбенно, вся внешность выражала муку — с печатью приближавшегося уничтожения, пощадившего только зеркало души: глаза были молодые и жизнерадостные, дух сильнее смерти. Я обратил внимание на то, что Толстой производил впечатление более слабого, более гибкого человека по сравнению с тем, как он выглядел на многочисленных знаменитых портретах. Если судить по ним, можно подумать, что он был крепкого, могучего телосложения, с необыкновенно крупным лицом и впечатляющим черепом. Мне он не показался таким. Невозможно, чтобы он так сдал под воздействием беспощадного бремени возраста. Фотоаппарат его увеличивал. И в этом он был уникален. Когда я вспоминаю слова Толстого о милитаризме и христианской совести, мощь его мысли и слабое телосложение, мне приходит на ум совершенно неожиданная ассоциация. Вспоминаю свое удивление, когда однажды в Берлинском Тиргартене я встретил Бисмарка. Действительно: этот ли подвижный человек с лицом совершено нормальных пропорций, скорее маленьким, чем большим, — тот ли это человек, которого изображают с огромной головой на огромном теле и в многозначительной позе? Этого нет и следа! Конечно, тогда Бисмарк был уже стар, но он молодцевато держался на коне и никогда не страдал недугом, способным так изменить внешность. Фотоаппарат увеличивал Бисмарка. Оказалось, не его одного... У меня создалось убеждение, что Лев Толстой, гениальнейший ум и совесть современного общества, по неумолимому закону природы приближается к черной пропасти смерти, которую его огромная сила воли до сих пор сумела сдерживать на расстоянии; это тоскливое чувство подтвердилось на следующий день при встрече с Антоном Чеховым, великим сатириком — одним из тех современных русских писателей, которые — наравне с Максимом Горьким — наиболее известны и почитаемы после Толстого. Чехов живет в Ялте, где у него своя тихая дача в самой красивой части города, на возвышении, откуда открывается вид на море. По невероятному стечению обстоятельств, даже Горький в это время находился поблизости от Ялты, всего в полутора часах ходьбы отсюда. Высланный из Москвы, Петербурга и других крупных городов России, Горький по ходатайству своих друзей получил разрешение находиться в Крыму для лечения легких. К сожалению, в тот же самый день, когда мы приехали в Ялту, он покинул эти края, чтобы перебраться в поместье своего издателя, неподалеку от Нижнего Новгорода. Теперь он уже постоянно живет в упомянутом городе, где купил себе дом и даже принимает участие в управлении уездом. С моей стороны было большим просчетом не увидеться с этим, может быть, самым своеобразным и самобытным писателем, которого взрастила русская нация; просчетом еще более крупным, потому что я знал о желании Горького помочь в издании подборки произведений финских писателей в русском переводе со вступительной статьей самого Горького. Я надеялся, что смогу быть ему полезным в осуществлении этого плана. Чехов вышел ко мне навстречу в высокий вестибюль второго этажа. Сразу же за ним находился его рабочий кабинет небольших размеров, с маленьким, скромным письменным столом и книгами вдоль стен от пола до потолка. Он был в домашних туфлях и без галстука; мило и скромно улыбаясь, он протянул мне руку. Чехов по профессии врач, но долго не занимался медициной. Когда его художественный талант проявился во всем блеске, он полностью посвятил себя великому искусству. В его симпатичной, открытой натуре есть что-то аристократическое, немного пресыщенное. Он высок и строен, с небыстрыми, размеренными движениями. Высокий лоб и говорящие глаза интеллигента. Выглядел он поразительно усталым, почти измученным. Говорил без аффектации, естественно и просто, тихим голосом и медленно — возможно, вследствие того затруднения, с которым он изъяснялся по-немецки и по-французски. Он извинился за то, что был болен и что его жена вот уже несколько недель лежит с опасным для жизни заболеванием. В этих обстоятельствах он не может работать. С интересом он затронул события в Финляндии и высказался с откровением и абсолютной симпатией к нашей стране и народу. — Вы посетили Толстого? — спросил он. И когда я ответил на его вопрос, он, кажется, даже удивился, что Толстой смог меня принять. — Ему конец; как ни печально, но приходится это осознать, — произнес он. — Возраст — с этим ничего не поделаешь. — Он не проживет дольше, чем до конца нынешнего лета, — добавил он с горьким выражением. — Подумайте, что Россия, что весь мир потеряет с ним... Я был согласен с его мнением о том, что Толстой, чей гений, как факел, указывает пути всему миру, приближается к кончине. Мы счастливы, что ошиблись. Как не по-земному гибок и жизнеспособен этот великий дух, продолжающий жить и гореть огнем доброты, обдумывать «вечные истины» и создавать бессмертные творения, — отдавая и отдавая свое неистощимое богатство до тех пор, пока его сломленная и хрупкая оболочка не распадется окончательно! Затем мы вскользь поговорили об искусстве и литературе. К моему удивлению, Чехову был знаком журнал, который я представлял. Он сказал, что просматривал некоторые выпуски «Атенеума», и с большой любезностью пообещал мне, как только будет в состоянии, прислать в журнал что-то из своих произведений. Впрочем, он не был близко знаком с финским искусством и литературой, что вовсе не удивительно, потому что Чехов постоянно живет в Крыму, который покидает не часто. Мы говорили также о Горьком, и я упомянул, что мне не посчастливилось застать его в Крыму. — Он не говорит ни на каком другом языке, кроме русского, — сообщил Чехов и подтвердил уже известный мне факт, что Горький — самоучка, попросту — «мужик». Но — гениальный мужик, писатель по божьей воле и с яркой самобытностью. От моего короткого визита к Чехову у меня остались самые лучшие впечатления как от встречи с замечательным писателем-сатириком, человеком благородной натуры, простым, естественным, прямым. Болезнь — неудобная, властительная гостья, которая до меня захватила и присвоила этот дом, — оттеснила меня, и сейчас я не хотел быть навязчивым. — Спасибо, что навестили меня, — сказал на прощанье Чехов, — и будьте уверены, что русские писатели — настоящие друзья вам и вашим соотечественникам... Эти теплые слова, произнесенные на прощанье приветливым русским писателем, провожали меня к пароходу, который должен был увезти меня на запад, далеко от этих идиллических вершин, светящихся в окружении яркой весенней зелени с запахами висячих садов Семирамиды... Перевод с шведского
|