Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
Исследователи считают, что Одиссей во время своего путешествия столкнулся с великанами-людоедами, в Балаклавской бухте. Древние греки называли ее гаванью предзнаменований — «сюмболон лимпе». |
Главная страница » Библиотека » Ю.Д. Черниченко. «Мускат белый Красного Камня: Крымские очерки. Воспоминания. Заметки»
Из записных книжекБезумная отдача Ельциным Крыма в декабре 1991 года, когда они второпях разбивали из Беловежских кустов стул Горбачева, наверняка повлияет на российскую массовую жизнь — и на русский, следовательно, характер. Полуостров был своим домом отдыха для минимума половины из 40 млн. семейств. Киргиз, казах или молдаванин в массе сюда не ехал — наезжала по преимуществу, русская бабушка с внучкой, русский студент с девкой, парт- и вообще чиновник, в т. ч. писатель, вояка-черноморец... Семь миллионов в год — не шутка. Своими они на Балтике не были! Не загар только — юг, вкус жизни, красота гористого и просто пустынного берега, освященность именами Пушкина, Чехова, Толстого, вообще всех мало-мальски заметных людей искусства и культуры, делало Крым как бы селекцией, мерой причастности. Айвазовский — и я, Волошин, Грин — и я, Нахимов, Тотлебен, генерал Петров — и Манштейн, гитлеровский фельдмаршал — и опять же оттаявший я, Екатерина, Потемкин, Суворов — и вот он я. Как вернулись в Крым татары, так и он вернется. * * * Судак, у моря, так называемый Холм Славы. Как это было, как оно проведено отцом, это время в несколько часов — с полудня короткого дня 19 февраля 42 года до сумерек, потому что во тьме никто бы не стал расстреливать? Пришли полицаи в полдень на винокурку. «На учет», естественно, отца поставил Швачко. Прощание его с матерью? «Это не надолго, не тревожься»? Ее бледность, растерянность? Ведут под двумя винтовками мимо конторы, через ручей, мимо типографии — на главную (единственную) судакскую улицу — к комендатуре? Где же она была — в райкоме? Тут кто-то их опрашивает (сведены и мать Вальки Свитского, и Бердников, и вся десятка), кто-то проверяет фамилии, Кутузка, тесно, курят наверно. Чем прикурить, откуда? Переговариваются, отца тут почти никто не знает. Он в жилетке козьей и в тех же самых желтых ботинках — они у него одни. Сидят на корточках у стены, недолго. Выводят с десятком же полицаев, советские винтовки наперевес. Тоска, идут неумело, толпой, наступая один одному на ноги. Догадка у каждого, но надежда — надежда у всех. Путь недолгий — овраг за почтой. «Ну, пойте Интернационал!» «Мы все так плакали» — Бердников. Огонь, огонь — и ничего. * * * Джемболос. Ничего ярче, как знак свободы и поиска, охоты за оставленным виноградом не придумано. Помню визг восторга и девятый вал жизнерадостности — ура, «джемболос!» — какой захлестывал меня в Алуште, на винзаводе бывшего Токмакова-Молоткова. Школа позади, солнце еще теплое, небеса сини, ранец на кухню, сумку земную на плечи — и фюить в шпалеры свободные, доступные, открытые, без сторожей и «социалистической собственности». Охота — как всякая иная: с приметами, тайными заклинаниями, верой в сказочное везение (направо в траве забыт, неубран целый куст!!!). И пара ягодок может быть удачей — если она найдена уже в октябре, уже на голых лозах, холодная от утренников и полная сахара и летнего вкуса пара ягод. Тем более, полная вкуса, что впереди — холод, шум ветра в тополях и долгий голый наш год. * * * Я дарил писателям, отдыхавшим в Коктебеле, обломки амфор, найденных в море и добытых путем неустанного ныряния на протяжении двадцати лет (с аквалангом и без такового). Грешил надписями, иногда — стихотворными. И надо же беде случиться. За одним костром приятели Эдик Радзинский и Юна Мориц начали хвастаться древностями, полученными от меня в подарок, и вспомнили надписи на них. Там, где могила Волошина, Услышав эти бессмертные строки, Радзинский опротестовал и отчеканил: Прямо из Понта Эвксинского Так я был уличен в самоплагиате. Урок: не собирай у костра непроверенные кадры. * * * Запись звучала дерзко. Брежнев еще жил. Вот уже какое лето Это — 1980-й, наверно, год. Мои вирши констатировали состояние, когда вместо «каменной болезни» и сердоликовых бухт здесь стало царство навезенного откуда-то мергеля. Сначала острый, ранящий ноги, этот известняк с годами источился прибоем — и устлал дно слоем известковой муки. (Сердоликовый гравий вычерпали для строек.) Она легко взмучивает море даже при двух-трех баллах — и залив перестал быть голубым: он непрозрачен! Можно понастроить чего хотите, и натянуть пурпурные шатры. Но если вы увезли камни, песок, гальку — амбец. Лучше не завозите. * * * Осенняя тишина. Коктебель как пустыня. Бал закончен, низовка драит асфальт. Плешка, набережная, Бродвей, тусовка — а такие вернисажи «Я стою у столовки», «Перед домом», «Где всегда» — самое неформальное, т. е. ни властью, ни милицией, ни моральным кодексом не управляемое и не владеемое пятнышко в СССР, где могло петься, выглядеть, дышаться, думаться, рисоваться и живописаться, любиться, наркотиться так, как нигде в Союзе. Вася Белов в поповской своей ярости, Феля Кузнецов в партийном упоении, Эдик Радзинский в интересе к наркоманам — все они на свой лад пытались усмирить плешку, лишить Коктебель его антикомсомольской богемы — фигушки! Только приход денег, явление Желтого Дьявола смогло загнать в рамки бушующую, разрывающую все цепи среду современнейших обормотов. Хочешь серьгу в нос? Покупай — или продавай. Хочешь фото с голыми попками-письками? Плиз, выбирай, плати. Раковины Митеррана, осколки эллинских амфор, самые смелые Ван-Гоги — ты только плати. И до чего же смирно, буржуазно, чинно стало — страх. Бал закрыт. * * * На обороте картона-паспарту акварели К.Ф. Богаевского «Героический пейзаж»: Купил в комиссионном на Октябрьской площади в 1978 году за сто рублей к Валиному дню рождения. Богаевского узнал через Волошина. Был поражен его облаком как прозрением, предвидением атомного гриба и его «изменой», то есть тем, что никуда в сорок первом не уехал, а был заслуженным художником РСФСР, остался в Феодосии, где и погиб — на базаре от советской бомбы. Ему оторвало голову. Богаевский в 70-е годы был еще очень неизвестен. Некий местный чиновник-мазила Барсамов, директор галереи Айвазовского, учинил свою выставку — крайне бездарную. Я всё спрашивал про Богаевского, а Барсамов брезгливо ответствовал: «Что вам в нем? Он никогда советским не был, никогда не нуждался, ни о ком не заботился кроме себя и Жозефины». Ружина, наш кокетливый педагог из КГУ, просил меня отыскать племянницу Богаевского в Феодосии с тайной надеждой на хапок картин. И мы долго ездили по пятиэтажкам, пока нашли бледную, как-будто вымокшую (или вымоченную) старушку в нищете, близкой к дому престарелых. Она рассказала, как умела, к кому из родственников после Жозефины ушли картины. Я пытался найти что-то в запасниках Третьяковки, когда писал «Небесную глину». Но был недостаточно настойчив. «Воспоминания о Мантенье» я долгое время принимал как туристическое, географическое средневековое воспоминание: назад, охота! Что Мантенья — человек и художник яркий, умер в 1506 году, я узнал много позже. Но в Симферопольский музей заезжал методически — как к дяде Вите на винзавод. Богаевский открыл киммерийское небо, перистые кольца и снопы лучей, а потом, уверенно вписал Киммерию в итальянскую (генуэзскую) часть бытия. Потом на Средиземном море, родича Венеции Pitor в Словении до Сиракуз, до Палермо, такой густой Италии как на его фантазиях, не видел. Тавроскифии я не помню, эта тьма веков, а Италия, Возрождение Киммерию ярко задели: разворотом человека долгорукостью, предприимчивостью. Наша Генуя, правда, скоро сгинула перед самыми Леонардо—Микеланджело. За 1453 годом пришел ятаганский 1475-й. Мы замерли, отуречились... Забыли о Мантенье! 1992 г.
|