Столица: Симферополь
Крупнейшие города: Севастополь, Симферополь, Керчь, Евпатория, Ялта
Территория: 26,2 тыс. км2
Население: 1 977 000 (2005)
Крымовед
Путеводитель по Крыму
История Крыма
Въезд и транспорт
Курортные регионы
Пляжи Крыма
Аквапарки
Достопримечательности
Крым среди чудес Украины
Крымская кухня
Виноделие Крыма
Крым запечатлённый...
Вебкамеры и панорамы Карты и схемы Библиотека Ссылки Статьи
Группа ВКонтакте:

Интересные факты о Крыме:

В Балаклаве проводят экскурсии по убежищу подводных лодок. Секретный подземный комплекс мог вместить до девяти подводных лодок и трех тысяч человек, обеспечить условия для автономной работы в течение 30 дней и выдержать прямое попадание заряда в 5-7 раз мощнее атомной бомбы, которую сбросили на Хиросиму.

Мятежные слободы

 

3 июня 1830 года в Севастополе были ниспровергнуты, все власти города.

Из донесения жандармского майора Локателли шефу жандармов графу Бенкендорфу.

Принять решительные меры.

Воронцов — адмиралу Грейгу.

Воронцов гордился тем, что поборол чуму в Одессе и теперь пресекал ее в самом зародыше в Севастополе. Всё дело было лишь в правильной новейшей английской методе: в обсыпании каким-то особым порошком, в холодных купаньях (да, да, лучший способ к оздоровлению, применяемый в Англии) и в особой изоляции. Нужны были меры предупредительные.

В канцелярии Воронцова строчили приказы о «карантинном термине» и предлагали генералу Столыпину обратить особое внимание на Корабельную и Артиллерийскую слободы. Воронцов был хорошо осведомлен об этих слободах на основании лежавшей перед ним карты Севастополя и статистических записей, старательно переписанных Щербининым. К этому еще прибавлялись донесения доктора Ланга о подозрительных заболеваниях среди матросов и мастеровых. Материал был вполне достаточным, но Воронцов счел бы весьма неуместным, если бы из чистеньких статистических тетрадок вдруг бы высунулись старая панева тощей слобожанки, или слободская корова со сморщенным сухим выменем, или показались опухшие, струпьями покрытые ноги строителя доков. К чему бы это всё?

Распоряжение о чумном карантине неприятно подействовало на севастопольского военного губернатора Столыпина. Генерал-лейтенант Николай Алексеевич Столыпин имел военные заслуги и считал, что ему не грех отдохнуть. Теперь, на пятидесятом году жизни, любил он покой и тишину. Севастополь, казалось, был подходящим местом для такого человека. При наличии деятельного Грейга и попечительного Воронцова можно было спокойно сидеть за чайным или ломберным столом. Можно было часами лежать на диване, созерцая морскую гладь и движение кораблей.

И вдруг эти неприятные хлопоты. Впрочем у генерала были хорошие помощники, искательный и быстрый в делах градоначальник Херхеулидзе и жандармский майор Локателли. Херхеулидзе был глуп, бесчестен и жесток, но незаменим угодливостью своей и уважением к начальству. Майор Локателли ничем не отличался от других майоров, носивших голубой мундир, хотя составил себе некоторое имя во время процесса декабристов. Начальство на него полагалось. Эти-то два чиновника и должны были начать в Севастополе борьбу с чумной заразой, согласно английской методе Воронцова. В основе методы были меры предупредительные.

I

Была весна, и весеннее солнце вселяло надежду в слободских бедняков. Теплая, увлажненная земля огородов растила драгоценные овощи. Море предвещало хороший лов, а слободские коровы и козы досыта наедались травой на дальних ухожах, еще не пересохших и не вытоптанных.

Херхеулидзе разом покончил со всеми надеждами.

В один из первых майских дней 1828 года жители Корабельной и Артиллерийской слобод, проснувшись, оказались запертыми. У края Южной бухты, на хребте, у перевоза, стояли вооруженные отряды и на работу выпускали с особым осмотром. Пастуха, выгнавшего скотину, не пустили обратно в слободу, а женщин, пытавшихся выйти в поле, поймали и наказали розгами. Нельзя было проникнуть в город, чтобы отнести или взять стирку у господ офицеров. Нельзя было выйти на базар, чтобы продать несколько яиц и купить хлеба. Рыболовные снасти оказались в руках охраны.

Женщины, бросив детей и дом, целые дни стояли у застав, добиваясь, чтобы их пустили на огороды. Они истошно кричали, требуя свою скотину, и ругали солдат.

Охрану ставили из самых надежных, а слабонервных и жалостливых наказывали линьками. В слободах появились квартальные комиссары, которым были поручены провиантские дела.

С первого же дня стало ясно, что людям грозит голод. Комиссары раздавали муку и прогорклую солонину. К лету в Корабельной слободе оказалось несколько больных. Как только обнаруживали больного — подозревали чуму. Врач Ланг и лекари Верболозов и Шрамков являлись ежедневно. Они ходили с охраной и на них были маски и перчатки, делавшие их похожими на дьяволов. Почти всегда они были навеселе и позволяли себе безобразные шутки с женщинами.

Первый случай чумы был обнаружен в Корабельной. Жирный, пьяный Ланг добрался до хибарки старого матроса Кудрявцева, который лежал после сердечного припадка. Ланг посмотрел на него издали и кивнул головой. Ему было совершенно ясно. Вслед за тем явились дюжие молодцы, имевшие уже и з самом деле дьявольское обличье. Они были зашиты в кожаные костюмы, вымазанные дегтем, а капюшоны прикрывали их лица. Это были мортусы, прозванные в народе «колдунами», — их брали из уголовных, которым терять было нечего. Всегда они были пьяны и распевали зазорные песни.

Люди в ужасе расступались при виде длинных палок с крючьями. По рассказу очевидца, «с воплями слились крик собачонки и визг поросенка, раздались тяжелые удары, под которыми и крик собачонки и визг поросенка через минуту умолкли». К счастью для себя, старый матрос умер раньше, чем крючья мортусов стащили его с кровати и поволокли в карантинную яму. Зато они не пощадили старуху, молодку и двух малюток. Их поволокли в карантин потому, что они были носительницами заразы. Молодка сопротивлялась отчаянно, защищая детей. Ее привязали за голову и за ноги к водовозной бочке и волочили по улице Корабельной слободы вниз, к морю, разгоняя толпу, хранившую гробовое молчание. Хибарка горела — ее зажгли, чтобы «предотвратить заразу».

С Павловского мыса, где располагался карантин, никто не возвращался. «Кроме мертвых тел, сюда в чумное отделение под вооруженной стражей приводились семейства, постигнутые злополучием через смерть кого-либо из их сочленов».

Английский метод предупреждения чумы состоял в том, что подозреваемых обливали холодной водой по нескольку раз в день. Им не разрешали брать с собой одежду и выдавали лоскут полотна, которым покрывались они, ложась на дощатые нары в карантинных сараях. В дощатых сараях этих не было ни полов, ни окон, ни потолков, и холодный ветер гулял под жиденькой крышей. Микстура была одна для всех, страдал ли он поносами, сердечными припадками или ревматизмом. Это был какой-то особый состав доктора Ланга, и восемьдесят человек отправились от нее на тот свет, без всякого замедления. По мнению доктора Ланга, все больные были чумными или носителями чумы. Обливания и обсыпания мучительно едким порошком достигали цели, — людей становилось всё меньше и меньше (но провиант выписывался и на мертвецов).

В городе то и дело появлялась грязная телега, употреблявшаяся для ночного «золота» и дохлых собак. Теперь в нее клали всех слободских покойников и увозили на свалку за город, где вырыты были глубокие братские могилы в виде траншей. Эта же телега являлась и за теми несчастными, которые, прежде чем успокоиться, выдерживали карантинное «леченье».

Доктор Ланг был не из тех, которые задумываются. Дела его шли прекрасно, и Столыпин поговаривал о том, что за усердие его ожидает награда. Вернувшись из зловещих своих обходов, он неизменно являлся в «хорошем обществе», то есть главным образом за столом у губернатора. Самое удивительное было то, что никто из «хорошего общества» не боялся заразы.

На Графской и в прилегающих улицах обстояло всё благополучно. Голод мучил лишь бедняков. Столы богачей и сановников были полны по-прежнему. В городе появились новенькие экипажи и расфуфыренные дамы, которых не было раньше видно. Провиантские чиновники раздобрели, расширились в плечах. У них появилась особая походка с торопливой развалкой. Еще бы... Не на них ли лежали все заботы о «карантинном термине»?

Лекари Верболозов и Шрамков, как говорится, дорвались до малинки. Если кто-либо из слобожан нуждался в медицинском осмотре, так это были женщины. Молодых женщин Верболозов раздевал догола и творил всякие неблагопристойности, запугивая несчастных Павловским мысом. И Верболозов и Шрамков с утра выходили на охоту и ловили молоденьких девчат, не гнушаясь, впрочем, и матерями семейств, если они были недурны собой.

Мать троих детей, Анна Кириллова, которая славилась своей красотой, была упрятана за строптивость в карантин. Там умерла она, как мученица, оплакивая своих малышей.

II

Прошли лето, зима, еще лето и еще зима. Последняя в жизни севастопольских слобожан зима была сурова не по-черноморски. Матросы не могли доставить своим семьям даже воды. Работающие в доках не могли принести к своему очагу ни одной щепки. Охрана Корабельной по секретному распоряжению Воронцова была усилена.

Дети стали совсем прозрачными. Те из них, которые могли еще двигаться, сползали к морю и питались медузами и горькой тиной, которая немножко пахла рыбой. Женщины от голода, горя и тоски по работе потеряли человеческий облик.

Они становились всё злее и злее.

Наконец, когда убили старуху Екатерину Щеглову, — они совершенно озверели. Старуха вздумала было вцепиться в мортуса, пришедшего за ее сыном. Она так ошеломила его ударом ухвата, что «колдун» пошатнулся и хотел бежать. Но подоспевшие мортусы прикончили мать и увезли сына. Тогда на них накинулась толпа женщин. Они растерзали двух «колдунов» и избили камнями Ланга. Они выследили лекаря Шрамкова, поймали его при осмотре юной слобожанки и отвели душу, уничтожив этого страшного человека.

Люди больше не хотели терпеть. Матрос 13-го мостового экипажа Григорий Полярный убил лейтенанта Делаграмматина и опалил выстрелом самого Столыпина, явившегося во главе отряда. Полярный был расстрелян у своего дома, а жена и дочь, которых защищал он от мортусов, избитые до полусмерти, были брошены в телегу и отправлены в карантин.

Таврический губернатор Казначеев убеждал Столыпина «принять решительные меры», утверждая, что «за медление заразительнее и вреднее, чем чума» и что пора покончить с «гнездилищем бунтовщиков».

Столыпин отдал распоряжение адъютанту Скальковскому: «Меньше говорить, а больше действовать. Отыскать мятежников и, буде таковыми окажутся мужчины, то передавать их военному суду, а если женщины, то наказать их сильно розгами в разных частях города для лучшего примера».

Воронцов прислал приказ о выселении из Корабельной «особо сомнительных в особый лагерь».

Слобожане не выдавали своих и встречали начальство и полицию, сгрудившись плотно на маленькой площади у церкви.

Квартальный Юрьев, боясь, впрочем, подходить слишком близко, кричал: «Давайте своих зачинщиков и смутьянов!». Слобожане отвечали: «Мы не бунтовщики и зачинщиков между нами никаких нет и нам всё равно — умереть ли с голоду, или от чего другого».

Среди слобожан было много матросов. Они кричали Юрьеву: «Скоро ли откроют огонь, мы только того и ожидаем, мы готовы!».

В Артиллерийской слобожане вели себя так же, как в Корабельной. Шпионы рыскали по слободам, проникая в экипажи, мастерские и доки. Особенно отличился в этом деле мичман Макаров, который во всё время мятежа оставался тайно в самом «гнезде мятежников».

Столыпин докладывал Воронцову: «Я не должен скрыть от Вашего сиятельства, что расположение умов частей морских экипажей, в Севастополе находящихся, весьма неблагонадежно, так как они не скрываясь говорят, в случае если бы начальство вознамеривалось действовать на мятежников силою оружия, то они выжидают только первого выстрела, чтобы идти к ним на помощь». Воронцов распорядился оцепить Корабельную двумя батальонами пехоты. Прервали всякое сообщение с городом, — мастеровые и матросы не были допущены в мастерские и свои экипажи. Чтобы «усовестить бунтовщиков» пустили в ход духовенство.

Сам Воронцов в мемуарах описывал это так: «Мятежники отправились в главную городскую церковь, где заставили священников под страхом смерти совершить благодарственный молебен по случаю истребления чумы и восстановления свободы сообщения».

Протоиерей Софроний Гаврилов явился на площадь с крестом и евангелием. Люди пали на колени, плакали и жаловались, что уже два года лишены всего, едят затхлую муку, вещи все проели, всё, что было деревянной утвари, сожгли, а теперь принялись за двери и даже стропила.

Софроний был именно тем «пастырем», какой нужен был начальству. Он возгласил о «жестоковыйности паствы», о непокорстве и «бесях», обуревающих народ. Люди перестали плакать, безмолвствуя в ответ на укоры.

Тимофей Иванов, квартирмейстер 37-го флотского экипажа, человек атлетического сложения и самого кроткого нрава, сказал людям те слова утешения, которых ожидали они от Софрония.

Он сказал: «Всё будет хорошо, мы должны доказать им, что чума выдумка тех, кто заправляет лабазами. Мы не бунтуем, но мы не позволим больше мучить наших людей. Ни одной живой души больше не будет на Павловском мысу».

Тимофей Иванов стал тем человеком, который должен был взять на себя защиту этих людей. Он сказал им, что хотя они не бунтари, а «добрая партия» и совсем не хотят проливать кровь, но они будут защищаться. Для этого нужны отряды, а оружие они достанут.

В Корабельной собрали три отряда, в которых были и женщины. Многие из младших офицеров армии и флота тайно сговаривались со слобожанами и помогали им в обучении военному делу.

Что касается матросов, то все экипажи выражали готовность помочь слобожанам и быть с ними в трудный момент. Со 2 июня Корабельная слобода превратилась в осажденную крепость. «Добрая партия» разработала план действий. Надо было начать с уничтожения тех, кого народ считал виновниками всех бедствий. Это были Столыпин с его ближайшими приспешниками, члены продовольственной комиссии, члены медицинского совета, флотский начальник и несколько офицеров, отличавшихся особой жестокостью в расправах с матросами и солдатами. Главной, по мнению «доброй партии», задачей было получение письменных свидетельств о том, что ни какой чумы в Севастополе до сих пор не было и что она есть выдумка властей, желающих поживиться за счет народных бедствий.

Решительный день наступил. О том, что решительным днем слобожан будет 3 июня, еще накануне узнали Херхеулидзе и адъютанты Столыпина. Шпионы доносили, что бунт должен начаться после «шабаша», то есть в семь часов вечера, и что верные бунтовщикам люди уже сговорены во всех экипажах и в распоряжении бунтовщиков находятся несколько юнг, рассылаемых для связи.

Столыпин велел гарнизону быть в боевой готовности, предполагая, что бунтовщики испугаются грозного вида войск.

В Корабельную с утра был послан распорядительный адъютант Скальковский. Он вернулся успокоенный. Да, народ по-прежнему неспокоен, но кто? Бабы, которые плакали и просили его о заступничестве. Столыпин приказал Скальковскому остаться в слободе. Адъютант явился туда за полтора часа до начала мятежа. Народ показался ему притихшим: на улицах почти не было мужчин, а женщины изъявляли всяческую «наклонность к исполнению воли начальства».

В это время пять юнг: Алексей Соловьев, Василий Нечаев, Иван Стукалов, Василий Захаров и Конон Вялов, пробравшись по одному сквозь оцепление, уже обегали экипажи. Котельщики, плотники и флотские, услышав условленное о скором начале дела, говорили одно: «Хорошо, ступай».

Успокоенное начальство не принимало спешных мер. Генерал Примо объезжал слободы и докладывал Столыпину, что «вполне уверен в спокойствии города».

В шесть часов Столыпин по обыкновенному своему распорядку уселся за самовар в обществе избранных друзей: Ланга, Верболозова, чиновника особых поручений Семенова и адъютанта Орлая.

В переулке против адмиралтейства, рядом с которым находился дом Столыпина, под прикрытием сумерек собирался народ. Тут были все слобожане, которые могли еще передвигаться. Два отряда мастеровых 17-го и 18-го рабочих экипажей разместились во дворе адмиралтейства и около собора. «Хребет» был наблюдательным пунктом.

С разных сторон на набережную стекалась докеры, яличники, портовые грузчики и матросы. Те, у кого не было настоящего оружия, вооружились ломами, топорами, швайками и дубинами.

Когда Мария Гриченкова и Аграфена Тютюлина, как условлено было, схватились за веревку соборной колокольни и ударили в набат, — отовсюду раздались посвисты, и народ бросился к дому Столыпина.

Губернатор находился в каком-то оцепенении: он продолжал сидеть за столом, пока не зазвенели стёкла окон, не вспыхнули факелы и не раздались выстрелы. Гости, провозгласив, что «умрут с генералом», бросились наутек. Адъютант Орлай сделал вид, будто идет усмирять толпу.

Толпа ворвалась и убила Столыпина, именем которого был расстрелян матрос Полярный. Слобожане считали его главным виновником карантинного долготерпения. Не он ли выдумал эту злосчастную чуму? Так пусть же получит по заслугам...

Надо было еще покончить с Херхеулидзе, адъютантами Столыпина, а главное с медиками Верболозовым и Лангом. Их искали.

— Мы похороним их так, как хоронили они наших людей, — говорили женщины. Труп Столыпина лежал на дворе в ожидании «чумной тележки».

Люди бросились к провиантским складам и взломали их. Голодные вспарывали тугие мешки с мукой и сухарями, тут же насыщались и кормили своих детей.

— Это наше, — говорили женщины, волоча мешки в слободы. — Квартальные припрятали наш хлеб и душили нас тухлятиной. Мы берем свое.

С Павловского мыса, куда матросы прорвались сквозь оцепление, — ползли, ковыляли, тащились на носилках полутрупы, иссохшие на карантинном режиме. Полковник Стулли, комендант карантина, был растерзан «чумными». Их встречали со слезами радости, как выходцев с того света. Никто не боялся заразы. Чума была побеждена, ее «выбили» из города.

Колокола звонили как на пасху. На площадь вели попов, протоиерея Гаврилова и разъевшегося на слободских требах Кузьменко. Их едва нашли. Народ кричал им: «Служите молебен, потом мы пойдем косить». Попы не говорили больше о «жестоковыйности» паствы и послушно возлагали на себя торжественное облачение.

Глава народного совета Тимофей Иванов на площади «приводил к присяге» тех, кто объявлял в городе чуму. Это были контр-адмирал Скаловский, генерал-лейтенант Турчанинов, городской голова Носов, более мелкие чиновники и духовенство.

Все они подписали отречение от чумы. Документ, который они подписывали, свидетельствовал, что чума была их собственной, злостной выдумкой.

— В городе Севастополе нет чумы... и не было, — присовокупил протоиерей Софроний Гаврилов и вывел свою пастырскую подпись.

Впоследствии, на суде, он утверждал, что к «подписанию сего» принудили его пытками и пристрастным допросом, и что при этом он подвергся полному разграблению имущества. Всё это было чистейшей ложью. Народный совет и в особенности Тимофей Иванов не только строго следили за тем, чтобы не было разбоя и грабежа, но и не считали нужным держать под стражей тех, кто «отрекся от чумы». Контр-адмирала Скаловского, которого особенно не любили матросы, привели в штаб совета, то есть в дом Иванова на Корабельной слободе, и содержали так свободно, что он бежал. Это вызвало негодование матросов и многих мастеровых. Матросы говорили: «Зачем мы за вас стоим, — не для того ли, чтобы вы мирволили нашим кровопийцам?..» Члены совета говорили: «На что нам держать этих начальников, мы не бунтуем, мы добиваемся правды». Тимофей Иванов больше других верил в то, что «добрая партия» добьется доброго решения:

— Мы расправились с душегубцами, у нас есть расписки тех, которые придумали чуму, чтобы губить народ. Царь их не помилует. Мы взяли свой хлеб, который купцы и провиантские припрятали для себя. Что же еще?..

Тем не менее власти были ниспровергнуты. 3 июня 1830 года в городе Севастополе не существовало другого управления, кроме штаба, помещавшегося в Корабельной слободе. Штаб, или совет, состоял из семерки людей, самых уважаемых среди матросов и мастеровых. Они решали все дела Севастополя. Полиция, городское начальство, купцы и чины адмиралтейства бежали за пределы города. Солдаты, охранявшие слободы и карантин, присоединились к восставшим. Войско, оцепившее город под начальством генерал-майора Турчанинова, бездействовало, и народ понимал это бездействие, как нежелание идти против севастопольцев. Солдаты оцепления волновались, офицеры пытались сохранить порядок и не могли ничего поделать с бегущими. Рабочие и матросы кричали солдатам: «Где ваши начальники? Если они для вас хорошие, мы их не тронем. Если плохие — мы их убьем. Давайте их сюда!» И они действительно уводили некоторых офицеров, среди которых были и такие, которые говорили, что они готовы служить народу. Казалось, восстание росло. На кораблях хозяйничали матросы. Народные отряды увеличивались с каждым часом. Среди перешедших на сторону севастопольцев был капитан Энгельгардт, поручик Дмитриев и другие офицеры. Кроме судовых орудий, были захвачены две исправные пушки.

Матросы и многие мастеровые хотели идти немедленно на прорыв оцепления. Это было тем более необходимо, что кордон пропускал беглецов и шпионов.

Но в штабе не было единогласия, и Тимофей Иванов, которого все уважали, твердил одно. Он считал дело сделанным. Собрание шумело и волновалось. Семерка настаивала на том, что сделать больше ничего нельзя, и уговаривала сдавать оружие. Спорили о двух пушках. Одни говорили, что их надо немедленно сдать генералу Турчанинову «под расписку», другие советовали этого не делать. Слесарь Фролов сказал: «Они будут стрелять в нас из этих пушек».

Так и было.

III

5 июня, на рассвете, началась орудийная пальба. Стреляли для устрашения, холостыми, но под грохот орудий в город входили войска. С ними вместе в город вползли «гады», т. е. Херхеулидзе, майор Локателли со своей полицией, такие личности, как мичман Макаров, главный шпион и переметчик, и даже доктор Ланг. Только Верболозова не было видно, хотя ходили слухи, что он жив и собирается еще свести счеты с «чумной слободой».

Воронцов был полон негодования. Вот она благодарность этого народа, о здоровье которого он столько заботился! Мятеж должен быть подавлен немедленно, любой ценой. Особым царским указом Воронцову была дана вся полнота власти.

Адмирал Грейг назначался военным губернатором на место Столыпина и должен был немедленно возвратиться из Николаева (где занимался он делами судостроения) в подначальный ему Севастополь и подавить мятеж любыми средствами. Впрочем, шпионские донесения говорили о разладе между мятежниками. Воронцов был осведомлен о том, что «добрая партия» надеется на добрый конец. Грейг должен был обещать этот «добрый конец».

Адмирал Грейг обратился к севастопольцам с воззванием, в котором требовал полного повиновения, обещая помиловать всех, кроме убийц, и наказать всех должностных лиц, производивших злоупотребления.

Как только семерка явилась «для переговоров» со своими «отречениями от чумы», — она была арестована по распоряжению Воронцова. Вслед за семеркой арестовали почти всех участников мятежа. Сам Воронцов прибыл в Севастополь и, поселившись на Северной стороне, близ казематов, следил за ходом арестов и очищения Корабельной слободы от «злоумышленников», т. е. попросту говоря от всех слободских жителей.

Несмотря на многие доказательства отсутствия эпидемии в Севастополе, Воронцов утверждал обратное. Вспоминая в дневнике о своей неутомимой распорядительности, он отмечал, что «всё это (т. е. аресты, допросы, наказания) надо было делать с величайшей санитарной предосторожностью, ибо все городские кварталы были заражены, и один человек, вырвавшийся за пределы санитарной линии Северной стороны, мог распространить чуму в Крыму и в остальной части империи». Правда, этим «одним человеком» был он сам, то и дело ездивший из Севастополя в свои южнобережные имения. Но разве его могла коснуться чума?

Были образованы две комиссии. Одна — следственная, «по изысканию причин бунта». Ей поручено было расследовать злоупотребления местных чиновников во время карантинного оцепления. Об этой комиссии председатель ее граф А.П. Толстой писал: «Воронцов, управлявший всеми действиями комиссии, употреблял все возможные средства, чтобы причины бунта остались сокровенными, или какие не подвергли бы опасности чиновников местного начальства».

Пока эта непрерывно подкусываемая Воронцовым комиссия тянула свои опросы и расследования, другая военно-судная комиссия стремительно разбирала дела арестованных. В первую очередь судили тех, кто в достопамятный вечер 3 июня ворвался в город и участвовал в убийстве Столыпина. Затем судили матросов, пришедших на помощь рабочему экипажу. Затем тех, чье участие в мятеже не было ничем подтверждено. Для таких устроена была жеребьевка — каждого десятого постановили «казнить смертью».

Следствие происходило в казематах Северного укрепления и обычно состояло как бы из двух этапов. Подсудимому задавались вопросы, ответы на которые могли только запутать новых его товарищей, — на эти вопросы почти все арестованные отвечали уклончиво, иные вовсе молчали, не выдавая своих. Всякая попытка отвести от себя обвинение принималась следователем как запирательство. После некоторого перерыва арестованный являлся «преображенный» телом и духом. Обычно он был уже в таком вялом и как бы задумчивом состоянии, что не возражал против тех показаний, которые читал ему следователь.

Всё шло «гладко», и если изредка кто-нибудь из подсудимых повышал голос или произносил нечто, по мнению следователей, к делу не относящееся, — его быстро унимали. Труднее было с женщинами. Так, следствие долго не могло покончить с делом дочери судового слесаря Петра Максимова, которую обвиняли в убийстве лекаря Шрамкова. Как ни пытались следователи придать этому приличное единообразие, как ни воздействовали на девицу — дело поворачивалось как-то совсем не так, и даже получалось, что вместо Максимовой на скамье подсудимых должен бы сидеть кто-то другой. Конечно, следователи легко могли справиться с этой тщедушной девчонкой, если бы не запутывающий дело штабс-капитан Перекрестов, взявшийся ее защищать. Этот Перекрестов сам был арестован по подозрению в соучастии с бунтовщиками, но поскольку все допрашиваемые решительно утверждали непричастность Перекрестова, то он пока содержался в тюрьме под следствием.

Запутывающие дело показания несчастной этой девицы Марфы Максимовой записаны были так: «Медицинские чиновники Шрамков и Зародный шесть раз раздевали меня донага под предлогом осмотра. Нагую принуждали раздвигать ноги, делали оскорбительные насмешки, били тросточками по голому телу, тыкая в груди...» Здесь следователи прервали подсудимую и предложили ей перейти к делу, т. е. сознаться и каяться, вместо того чтобы обвинять ученых людей. Сами судьи не очень хорошо знали, в чем обвиняется эта тихая, забитая девушка, но она принадлежала к «гнездилищу бунтовщиков», т. е. являлась жительницей Корабельной слободы, и этого было достаточно. Разве не был убит медицинский чиновник Шрамков у самой калитки слесаря Максимова? И разве не кричала эта девица, как исступленная: «Надо их всех убить за папашу!..» Марфа Максимова созналась, что действительно говорила такие слова, но никого не убивала, и об убийстве лекаря Шрамкова будто бы даже не слыхала, так как находилась не дома, а у тех слобожан, к которым привел ее штабс-капитан Перекрестов.

Соседки Максимовой свидетельствовали, что девчонка сама себя не помнила. Они утверждали, что судовой слесарь Петр Никитич Максимов болен не был и не был даже пьян, а проклятые «колдуны» (так называли в народе мортусов) застали его днем спящего по причине ночной работы и поволокли в карантин. Максимов от них отбивался, а они его били крючьями и волокли, связав веревкой. Дети Максимова, мал мала меньше, бежали за папашей, плакали и кидали в «колдунов» каменьями. Пуще всех кричала и рвалась старшенькая его дочь Марфа. Она кричала: «Отпустите папашу, отпустите папашу, возьмите лучше меня, — это я больная». Ее взяли...

Дело девицы Максимовой, обвиняемой в убийстве лекаря Шрамкова, переплелось с загадочным делом штабс-капитана Перекрестова. Штабс-капитан вырвал Максимову из рук лекарей Шрамкова и Зародного, и это дало повод искавшему причин связи штабс-капитана с бунтовщиками считать девицу Максимову любовницей штабс-капитана. Перекрестов предстал на суде без погон и шашки, но с лицом спокойным и даже веселым.

— Нет, Марфа Максимова не была его любовницей. Не видят ли господа судьи, с кем имеют дело... Ведь девушка почти подросток, почти ребенок... Да, он штабс-капитан Перекрестов, действительно проходил с отрядом солдат мимо лекарского дома и, услышав шум и возню, заглянул туда. Да, он отнял у этих мерзавцев (следователь призвал здесь Перекрестова к порядку) девицу Максимову и полуживую отнес в Корабельную слободку в знакомый дом.

— Нет, не к Тимофею Иванову, а к яличнику Семенову.

Он не посещал больше этот дом и девицу Максимову не видел до сегодняшней встречи на суде.

— Да, он ее узнал, так как ее невозможно не узнать по особому детскому выражению лица. Да, он слышал об убийстве лекаря Шрамкова и не удивлялся этому убийству, а как бы его ожидал. Лекарь был ближайшим помощником Верболозова и Ланга по доставлению им «живого товара» (следователь снова призвал подсудимого к порядку). — Да, он именно это хотел сказать. Шрамков и его начальство, под видом врачебного осмотра, проделывали свои грязные дела и лезли с гнусными предложениями ко всем молодым женщинам «Чумной слободы».

— Нет, он уверен, что Максимова не принимала участия в убийстве, и лекарь был убит случайно близ ее дома на выходе к Хребту.

— Да, он думает, что убили Шрамкова женщины, какая-нибудь из тех, кого он мучил. Он не слыхал, чтобы в штабе Иванова упоминалось имя Марфы Максимовой, хотя о самом растерзанном мортусами слесаре слыхал.

— Нет, он не слыхал об угрозах, которые произносила Максимова, а если произносила, то они остались одними словами по неопытности ее и болезненной слабости.

Однако все эти благоприятные для подсудимой сведения комиссия признала не доказательными, показания свидетелей — уклончивыми и состав преступления — не опровергнутым. На суде, в присутствии Воронцова, девицу Марфу Максимову шестнадцати лет, уроженку города Севастополя, признали виновной и приговорили к каторжным работам на десять лет.

Дела офицеров, передавшихся на сторону бунтовщиков, рассматривались особым составом комиссии, и приговоры были беспощадны.

У Воронцова сложилось твердое убеждение, что главными виновниками бунта были офицеры. В памяти его явились другие мятежники — декабристы, он был уверен, что и здесь не обошлось без руководителей из дворян.

Так думал венценосный, и Воронцов лишь разделял мнение обожаемого монарха. Те были повешены, томились в казематах и каторжных сибирских норах, но невидимые нити связывали их с этими.

Воронцов в своем дневнике писал, что матросы начали бунтовать, «видя, что их мнения разделялись некоторыми их командирами, позволявшими себе публично осуждать санитарные меры и утверждать, вопреки здравому разуму, что настоящей чумы не было и что зараза была выдумкой докторов и карантинных чиновников». — «Все моряки были против меня, кроме двух или трех адмиралов», — жаловался Воронцов, возмущаясь тем, что эти люди видели в нем палача.

Дело штабс-капитана Перекрестова задерживалось не столько из-за отсутствия состава преступления, сколько по загадочным обстоятельствам. Полковые товарищи Перекрестова и солдаты показывали о штабс-капитане, как об офицере, отличавшемся строгостью, хотя и справедливом. По их мнению, именно эта строгость и привела к тому, что Перекрестов арестовал отряд матросов, после чего Перекрестов и был приведен в штаб, т. е. в дом Иванова. Но против Перекрестова были показания, правдивость которых он не отрицал. Это была дословная шпионская запись слов, сказанных ему боцманом Чадовым. Когда Перекрестова привели в штаб, его встретил этот боцман и сказал: «А, здравствуй, ваше благородие, и ты здесь. Ты не скоро от нас вырвешься», — а потом, взяв его за руку, прибавил тихо: «В городе теперь все за нас — скажи, что завтра начать?»

Штабс-капитан Перекрестов не отрицал, что все эти слова были сказаны. Но он утверждал, что никаких предложений бунтовщиков не принял и содержался у мятежников лишь в качестве арестованного.

— Откуда знал его боцман Чадов и почему именно к нему обратился он с таким предложением? Ведь ему предлагали не более и не менее, как руководить ходом восстания...

Штабс-капитану неоднократно, в разной форме, задавали один этот вопрос, и он на него не отвечал. Ему, как утверждал он, нечего было ответить на этот вопрос.

Здесь была какая-то загадка, но следователи не считали нужным разгадывать ее и снисходить к штабс-капитану Перекрестову. Важен был не состав подлинного преступления, а тот дух строптивости и нежелания верить в непогрешимость начальственных распоряжений, который был замечен у Перекрестова. Было вынесено решение, по которому штабс-капитан с другими офицерами, участниками мятежа, лишался звания и присуждался к гражданской смерти, т. е. к каторге.

Заседания военного суда происходили в мрачном башенном зале Северного укрепления. В окна видны были только покачивающиеся мачты кораблей.

Председательствовал генерал Тимофеев, человек бравый или трусливый, в зависимости от настроений начальства.

Присутствие Воронцова сковывало языки всего состава суда. Решения, казалось, были написаны на челе этого государственного мужа.

Чтение показаний подсудимых и сентенция суда произносились одним и тем же голосом секретаря, в котором трудно было услышать признаки жизни. Сентенции суда были совершенно однообразны.

Секретарь читал: «По указу его императорского величества в Севастопольской крепости для осуждения на основании полевого военного судопроизводства, обвиняющего в севастопольском бунте и прикосновении к оному людей, произведя суд по всем правилам... находит симферопольского мещанина Антона Мартынова и 39 флотского экипажа матроса I статьи Никифора Пилипенко виновными в соучастии в бунте, потому приговаривает помянутых преступников Мартынова и Пилипенку на основании полевого уложения для большой действующей армии № 39 — казнить смертью».

Сентенции суда были делом совершенно секретным. Они никому не объявлялись, даже самому подсудимому. Он узнавал о решении своей участи, только когда его вывозили из стен каземата.

Одним назначалась казнь смертью, другим — гражданская смерть с отправлением на каторгу, большинству виновных — шпицрутены, и немногим «счастливцам» — тюремные сроки. Никто не мог обжаловать постановления суда, но царь «всемилостивейше» заменил «казнь смертью» — шпицрутенами сквозь строй в пятьсот человек. Только семерка из трехсот пятидесяти семи смертников была присуждена к повешению, но в истории не осталось сведений, остался ли в живых кто-либо из «помилованных».

Военно-судная комиссия продолжала еще свою работу, а в городе уже происходила расправа.

Воронцов распорядился, чтобы в трех концах города: у Корабельной слободы, у Артиллерийской бухты и у шлагбаума были расчищены площади и казнь производилась бы в присутствии жителей мятежных слобод.

11 августа 1830 года полиция сгоняла севастопольцев на места казней.

Казнены были семеро руководителей мятежа: Тимофей Иванов, Крайненко, Петр Щукин, Кондратий Шкуропелов, Федор Пискарев, Матвей Соловьев и Фролов.

В этот же зловещий день люди увидели и тех слобожан, которых погнали сквозь строй в пятьсот человек, и обритых, гремящих кандалами, отправляемых на каторгу.

Слободы были оцеплены. «Хребет беззакония» срыт до основания.

В высочайшем рескрипте на имя Воронцова, полученном в Севастополе 6 августа 1830 года, было сказано: «Печальные события, совершившиеся в Севастополе, показывают необходимость привести, наконец, предположение, чтобы чины морского ведомства не имели в сем городе собственных домов, также принять и другие меры для истребления духа своеволия и непокорности, столь неожиданно оказавшегося на самом деле. Убедившись сим, я приказал адмиралу Грейгу всех женатых нижних чинов, находящихся в Севастополе, равно и имеющих там собственные дома, перевести в Херсон, а вам вместе с сим поручаю: женам их и всем прочим женщинам, живущим в так называемых слободах, выдать паспорта и выслать из Севастополя, куда кто пожелает, слободки же, уничтожить совершенно...»

В исполнение царского указа майор Локателли занимался очищением Севастополя от мятежной заразы.

Теперь путь севастопольцев был страшнее дороги на Павловский мыс. Мастеровых и флотских гнали в Архангельск. Указ гласил: «Всех людей 17-го и 18-го рабочих экипажей, которые не признаны виновными по делу о возмущении, отправить вместе с офицерами в Архангельск. Равным образом отправить в Архангельск всех женатых нижних чинов флотских и других морских команд, находящихся в Севастополе... Жен их отправить в Архангельск особо с паспортами, не дозволяя следовать с мужьями, выдавши на дорогу до Архангельска по 10 рублей. Детей до 8 лет оставить при матерях, а старее в кантонисты, в распоряжение графа Витта». В добавление к этому указу все, невзирая на возраст, женщины Корабельной и Артиллерийской слобод должны были немедленно покинуть Севастополь, отправившись куда угодно за его пределы. Этим не выдавалось никаких пособий.

Женщинам было сказано, что они могут поступать на работу в любом месте Таврической губернии, кроме Севастополя и Балаклавы. В то же время Воронцов запретил поселянам Таврической области брать к себе в дом на работу высланных из Севастополя.

Очевидец изгнания женщин и детей пишет, что «невозможно без трепета вспомнить о сем плачевном событии, когда рыдание матерей в рубище и вопль полунагих детей и даже грудных младенцев, изгоняемых из хижин своих среди ужасной нищеты и изнурения, в ненастное осеннее время на явную гибель, раздирали горестно сердце человека...»

Матросы, возвращавшиеся в Севастополь из плаваний, «с горестью увидели одни лишь опустошенные и разоренные свои хижины, не найдя в них ни жен, ни детей, осужденных к изгнанию... Теперь они, влачат бесприютное существование».

IV

Такова была расправа, и Воронцов сыграл в ней роль зловещую.

Был ли он только исполнителем высочайших рескриптов и монаршей воли? Отнюдь. Расправа, учиненная этим ревнителем законности и прав (основы «парламентских» идей Воронцова), была тем чудовищней, чем яснее для него открывалась неизбежность мятежа по материалам комиссии «изыскания причин».

Да случаи заболевания чумой были более чем сомнительны. «Чумные», освобожденные из карантина, оказались здоровыми, или умирали от других болезней. Чума не коснулась никого из чиновников или флотских офицеров.

Да, злоупотребления провиантских чиновников были налицо. Мука, которой кормили слобожан (ее сохранили в запечатанных банках), оказалась тухлой и прогорклой. Цены на провизию во время карантинного оцепления по проверке оказались раздутыми втрое.

Комиссия состояла из большого и разнообразного состава следователей, приехавших с А.П. Толстым из Петербурга. Вместе с Толстым возглавлял комиссию адмирал Грейг. Воронцов считал Грейга преданным ему человеком. Однако, сразу же после знаменитого обращения Грейга к севастопольцам и всего, что за этим последовало, — отношения Воронцова и Грейга испортились. Адмирал написал Воронцову, что «предпочитает быть уволенным от должности, если не может выполнить своего обещания жителям». Одновременно с тем стали поступать материалы комиссии «по изысканию причин», весьма неприятно подействовавшие на Воронцова. Он написал царю, что видит «с душевным прискорбием, что состояние здоровья адмирала Грейга не позволяет ему здесь полезное присутствие», и рекомендует на его место (т. е. на место военного губернатора и вместе с тем возглавляющего комиссию «по изысканию причин») генерала Тимофеева, имеющего «в полной мере усердие, расторопность и благоразумную твердость, как нужны в теперешних обстоятельствах».

Это лицемерное письмо довольно ясно сообщало царю о характере болезни адмирала Грейга. Грейг пытался быть справедливым. Грейг был убран и на его место водворен генерал Тимофеев.

Воронцов распустил комиссию и в письменном виде сообщил Грейгу, что поручает полицейскому, майору JIoкателли (он стал теперь правой рукой Воронцова) «исследовать о намерениях членов той комиссии». Грейг написал на полях этого документа: «И так ныне дело уже более не идет о действиях, а о намерениях». Некоторые члены комиссии были арестованы за «возбуждение жителей к принесению жалоб» и за то, что «входили в расспросы о положении жителей Корабельной слободки, представляя оное в превратном виде». Комиссия в новом составе была поручена генералу Тимофееву.

Генерал сразу же объявил, что задача его состоит вовсе не в поисках истины, а в том, чтобы отвратить толки и заблуждения. Собственной своей персоной генерал побывал во всех домах обеих слобод и нашел, что одежды и запасов всюду было в излишестве. Действительно, дома эти занимали теперь довольно зажиточные мещане, что касается старых жителей, то их теперь не было и помину. Впрочем, среди высылаемых был произведен опрос с пристрастием, и многие отказались от прежних своих показаний. Даже банки с мукой генерал отметил как «неизвестно от кого и по какому случаю поступившие». Новая комиссия полностью опровергла показания и материалы комиссии Толстого. Заключение было то самое, которое требовалось Воронцову: «Буйные люди, не веря существованию в Севастополе заразной болезни, не от притеснений со стороны карантинного управления произвели мятеж, но единственно от неповиновения распоряжениям начальства и собственной упорности».

Комитет министров, рассмотрев заключение новой комиссии и похоронив заключение старой, пришел к выводу, что «ни злоупотреблений по карантинной части, ни приписываемые морскому ведомству противозаконные действия не доказаны». Претензии жителей были признаны неосновательными.

В мемуарах для потомства Воронцов оценил всю свою деятельность по усмирению севастопольского мятежа как самоотверженное служение родине. Расправу с мятежниками считал он гуманной. По его мнению, «все работы следствия производились с величайшим беспристрастием и смею утверждать с величайшей умеренностью».

Император «всемилостивейшим» письмом изволил выразить благодарность Воронцову за распорядительность в «несчастном происшествии в Севастополе случившемся». Доктор Ланг был награжден. Полицейский чин Локателли был поощрен и награжден. Херхеулидзе пошел в гору. Все они восхваляли государственный ум и административный гений Воронцова.

Большинство слободских домиков было уничтожено, набережную Корабельной бухты срочно принялись отделывать камнем и сооружать здесь каменные строения.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница


 
 
Яндекс.Метрика © 2024 «Крымовед — путеводитель по Крыму». Главная О проекте Карта сайта Обратная связь