Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
Во время землетрясения 1927 года слои сероводорода, которые обычно находятся на большой глубине, поднялись выше. Сероводород, смешавшись с метаном, начал гореть. В акватории около Севастополя жители наблюдали высокие столбы огня, которые вырывались прямо из воды. |
Главная страница » Библиотека » В.Е. Возгрин. «История крымских татар: очерки этнической истории коренного народа Крыма»
2. Россия как государство общинИтак, община (и общество) России представляли собой замкнутую систему, единый организм, каждая клеточка которого знала своё место. Соперничество-конкуренция, социальная и духовная динамика практически исключались: «...ноги обычно не проявляют желания стать животом» (Поппер, 1992. Т. I. С. 218). И даже пространственное перемещение для большинства русских было ещё в XIX в. невозможным, ограничивалось рамками волости. Нивелируя основное население этой истинной «страны Муравии» (А. Твардовский), регламентируя жизнедеятельность миллионов «муравьёв» системой табу, исключая честную, то есть законную, конкуренцию как путь к социальному подъёму, всероссийская «община» консервировала безумно архаичные экономический и социальный уклады нации. Прорваться из рядовых членов общины даже в мещане, в мастеровые можно было, только прибегнув к взятке (вёдра водки) сельскому миру, или в обход его решений, общинных законов, в жертву которым ежечасно приносились естественные права индивида. Ни Востоку, ни Западу неведомо такое бесправие личности, такое тотальное подавление её свободы, когда ощущается гнёт самовластья не одного, а миллионов мелких деспотов, вездесущих и охочих решать любые проблемы «миром», сообща. Вплоть до самых интимных: «Ты мне Лазаря не пой, я учёная! Ты людя́м всё расскажи, на собрании...» (А. Галт). Даже Закон, который был и остается превыше всего в цивилизованных государствах, где он защищает права индивида от любых посягательств (неважно, кто покушается на них, государство или община), в русской деревне, а значит, и в России не действовал. Его как бы и не было. «Мир» как был сам себе государством в древности, так и остался самодовлеющим целым, единым верховным авторитетом и для народа Нового времени. Он сохранил за собой роль источника культуры и администрации. Он был и судом, и исполнителем приговоров (карательные его функции включали ссылку по приговору сходки), и хранителем морали, и высшей идеологической инстанцией и так далее. Он был институтом капризным и непостоянным в своих решениях, но требовавшим неукоснительного их исполнения. Естественно, в таких условиях уродовались, становились тлетворными химерами даже, казалось бы, положительные ценности и традиции. Сплочённость общины (общества, нации) оборачивалась безграничным эгоизмом по отношению к окружающему микро- или макромиру, нетерпимостью и ксенофобией (подр.: Седов, 1989. С. 182). В качестве Правды устанавливалась (не без помощи церкви) нравственная система безмерной, реально недосягаемой высоты, то есть такого же уровня абстракции, что и математическая бесконечность. Такой утопический максимализм оборачивался произволом по отношению к «не доросшим» до него. То есть практически ко всем; жертвой соборного насилия мог стать любой. Стремление к вечным идеалам Добра обращалось в собственную противоположность: в беспощадное искоренение Зла (точнее, его носителей, как правило, мнимых, то есть невинных). И даже Справедливость принимала форму уравниловки любой ценой. В том числе — во вред себе и окружающим, в том числе — ценой крови. Одно из самых роковых проявлений принципа уравнительности — земельные внутриселенные переделы. Переделы земли осуществлялись в России каждые 3, 6 или 9 лет (троичность — от господства архаичного трёхполья). Их влияние на общинную психологию было огромным. Во-первых, переделы становились источником всеобщего нигилистического отношения к частной собственности (любой, не только земельной), сыгравшего, в частности, ключевую роль в массовой поддержке большевиков с их программой «экспроприации экспроприаторов». То есть великого грабежа 1917 г., но не только. Во-вторых, масса испокон веку жила, ожидая некоего кровавого Великого (или Чёрного) передела как торжества всеконечного уравнительного идеала. В Гражданскую войну его дождались и, наконец-то, осуществили всем миром. В-третьих, переделы, по понятной причине, делали бессмысленными улучшение земли, её мелиорацию и т. п., не давая крестьянину забыть о нищете, поддерживая в нем неприязнь к зажиточным соседям и завистливое недоверие к горожанам. Конечно, никто этот порочный круг не выстраивал сознательно и злоумышленно. Но объективно ситуация, сложившаяся вокруг русской общины, могла играть на руку любой политической группировке, способной на профессиональный социально-психологический анализ села. Большевики первыми по достоинству оценили возможности политической отдачи общины и таких её реалий, как переделы. На исходе 1920 г. переделы впервые в истории стали ежегодными. А15 декабря 1928 г. были утверждены Общие начала землепользования и землеустройства, которые поощряли досрочные (менее года) переделы в случае «необходимости борьбы с кулачеством», то есть с грамотными крестьянами, пытавшимися разорвать вышеупомянутый порочный круг посредством интенсификации производства (Стариков, 1994. С. 70). Вторая реалия общины, которую не могли не оценить большевики, — общественная запашка, широко распространённая в старой деревне. Это была готовая модель коллективного землепользования, которое только и позволяет превратить большинство населения в «винтики». На основе опыта общественной запашки после революции самопроизвольно возникали прообразы колхозов: ТОЗы, производственные кооперативы, артели и пр. Поэтому, когда пришла пора коллективизации, русским крестьянам не нужно было, по крайней мере, объяснять, что это такое, колхозы. Это было просто увеличение общественной запашки до полных 100%. Конечно, нельзя сбрасывать со счёта великую кровь и муки, в которые обошлась коллективизация. Но не стоит забывать и о том, что благодаря упомянутой чисто русской соборной традиции она вообще оказалась возможной (представьте себе, к примеру, попытку коллективизации в США 1930-х!). Да и завершилась она даже быстрее, чем предполагали Сталин и его окружение. И третье свойство общины, всем знакомое, но по-настоящему использованное также только большевиками, — её закрытость. Выше говорилось, что общинник постоянно ощущал себя даже не в жестких рамках, а в «коробке», в камере, ограничивавшей его свободу как по вертикали, так и по горизонтали. Результатом этой несвободы было блокирование внутренних стимулов к развитию, невозможность индивидуальных самосознания и самореализации, что вело к скапливанию социальной энергии, не находившей цивилизованного выхода. Рано или поздно эта энергия набирала критическую массу и прорывалась, выбрасывалась вовне в неконструктивном, с виду бесцельном и бессмысленном бунте. Или, что случалось чаще, она привычно направлялась властью в русло внешней экспансии. Накануне бунта образ врага возникал самопроизвольно в коллективном подсознании масс. Этот враг был здесь же, рядом (соседи-хуторяне, татарские или еврейские прослойки и пр.), или над общиной (бояре, позже — чиновники, стоявшие между сельским миром и тотемом-царем). Но для войны большой образ такого врага нужно было строить. Этим с петровских времен занималась имперская идеологическая служба, называвшаяся в разные эпохи по-разному1. Кто же мог стать врагом в надобщинном, национальном масштабе? Все, кто прежде всего не вписывался в общинно-государственную Манихейскую схему, в эту безнадёжно провинциальную космологию. Или те, кого было не жалко. Короче, опять-таки все «не наши», «иные», отчего, как правило, врагом народа делали ино-родца. Инородец как образ был универсален, годился на роль как внешнего, так и внутреннего врага, тогда как русские (по крови) «враги» могли быть только внутренними. Это бывало, когда индивидуалисты-одиночки выделялись слишком уж вызывающе на общемуравьином фоне. Или не выделялись — здесь дело решала ещё одна, типично русская черта. Она выражается в традиции объяснять любые позитивные или негативные перемены, политические сдвиги, социальные процессы и пр. не историческими и иными закономерностями, а проявлением воли конкретного лица или группы лиц. На Руси испокон веку искали и находили «крайних». Механизм развития таких действий блестяще показан М.Е. Салтыковым-Щедриным в «Истории одного города». Общественность города дружно ликвидирует одного за другим семерых сограждан, якобы виновных во всех народных бедах и мучительных сомнениях. А через столетие после издания этой великой сатиры упомянутых семерых могли репрессировать как единую группу заговорщиков, масонов, инженеров-вредителей, клерикалов, врачей и так далее до бесконечности. Кем бы они ни были, но при известном обороте дел народ столь же дружно, как и за век до того, приветствовал, а то и осуществлял бы дикую расправу. Живучесть этой черты следует искать всё в том же архаичном наследии. Лёгкость, с которой выносились кровавые приговоры в уже советский период российской истории, не менее поразительные вера и спокойствие, с которыми народ воспринимал этот немыслимый кошмар (а иногда и охотно участвовал в действе), объясняются всё той же чисто Манихейской чертой, неведомой остальному, цивилизованному миру, а именно традицией сводить сколь угодно сложные проблемы политических или идейных расхождений целиком и полностью к личности иначе мыслящего2. Такой метод борьбы мнений прост и заманчив: зачем думать над теоретическим опровержением идей или трудиться над снятием причин, порождающих проблемы, когда проще и быстрее физически уничтожить носителей чуждой идеологии или неудобной проблематики, то есть явно всё тех же «не наших»? Так оно и шло: за ортодоксальность сжигали еретиков-нестяжателей и мирных староверов, за инакомыслие публично казнили Александра II Освободителя, а также второго признанного освободителя крестьян от власти общины — П.А. Столыпина. Для снятия социального напряжения затевались кровопролитные войны, а в промежутках между ними — не менее кровавые внутренние кампании, вылившиеся в немыслимое число жертв. Общеизвестно, что сталинские казни поддерживались многомиллионной массой, зачастую требовавшей ужесточения и без того немилосердных наказаний. Сейчас этот феномен называют циклическим, то есть не постоянным, временным, «массовым психозом». В реальности дело обстоит гораздо хуже. Психозы не передаются по наследству на протяжении десятков поколений. В великорусском массовом варианте ставится иной диагноз, уже из области этнопсихиатрии, так как у Манихейской подлости корни не только широко разветвлённые, но и глубокие. Вернемся к 1917 г. В период дооктябрьского двоевластия главная и объективная проблема неравенства (имущественного; духовное неравенство народ не беспокоит) «превратилось у нас в проблему розыска тех подлецов и мерзавцев, тех буржуев, от которых идет всё зло. Исключительный морализм приводит к морально некрасивым результатам» (Бердяев, 1911. С. 5). В. Дибич, современный исследователь морально-политической физиономии русского народа, тщательно отсеявший всё наносное, случайное, все партийные «пропагандистские приемы», приходит к выводу: «Люди на самом деле с восторгом принимают идею концлагерей для инакомыслящих и тех, кто «не с нами». И это после сталинизма, немецкого «нового порядка», гетто и прочих зверств, которыми так изобилует наша история. Непостижимо!» (ЧП. 24.05.1995). Непостижимого-то как раз туг ничего и нет, ведь не датчан и не исландцев опрашивал внимательный В. Дибич. О концлагерном идеале ему говорили вчерашние общинники с нетронутым Новым временем манихейским подсознанием, нынешние петербуржцы, то есть земляки и поклонники депутата нынешней, XXI века Государственной думы А. Невзорова, духовного отца «нашизма», лично помогавшего единоверным сербам убивать мусульман-боснийцев только за различие в вере. Повторяю, это не психоз, вызываемый внешней ситуацией, какой-то индукцией. То есть это не благоприобретённое психическое отклонение, а глубокий, стойкий и массовый стереотип мышления, постоянно самообновляющийся без адекватных внешних раздражителей. Другими словами, это результат воздействия на психику подсознательных (коллективно-бессознательных) импульсов. Только так можно объяснить и массовый страх перед любой личностью (группой), авторитетно объявленной агентом Зла. Здесь исток не только высокой массовой агрессивности, но и возможности для государства, для тотемического его лидера (неважно, Пётр это или Иван Грозный, Разин или Пугачёв, Сталин или Ельцин) не стеснять себя Законом при массовых казнях, повальных арестах, карательных войнах, дискриминации целых страт по признакам социальному (торговцы, кулаки), конфессиональному (административные решения о разрушении крымских мечетей выносились и в 1990-х, когда повсюду шло восстановление церквей), национальному (погромы, геноцид малых народов, изгнание кавказцев из Москвы), политическому (здесь примеры излишни). И это далеко не всё. Попробуем вглядеться в проблему пристальней. Примечания1. Образ врага — основа не только идеологии или политики любой авторитарной власти, но и самого её существования. Его создание не требует большой находчивости. Необязательно даже придавать избранному объекту одиозные черты. Для носителя общинно-эгоистичного сознания достаточно показать выгодность поражения этого объекта для «наших», для страны-общины, — и образ готов. Пример: массовое добровольное (!) ополчение крестьян Рязанской, Тамбовской, Воронежской, Пензенской и др. губерний для участия в Крымской войне. Причиной этой готовности убивать абсолютно неведомых им людей был слух (всего лишь слух!) о том, что победа даст ратникам какие-то земельные выгоды (Ключевский, 1993. Т. III. С. 454). 2. Там, где большинство аналитиков задается вопросами: «В чем глубинная причина, первооснова негативного явления?» и «Как изменить эту основу-источник?», у нас привыкли задавать совсем иные вопросы: «Кто виноват?» и «Что [с ним] делать?» Эти два вопроса во всём мире считаются «чисто русскими», хотя по сути, а не по происхождению они — «чисто параноидальные». Между прочим, в этнопсихиатрии подобные поиски в русле, жёстко ограниченном интерпретативной направленностью анализа, относят к устойчивым массовым парафренным психозам (Wulff, 1978. S. 33).
|