Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
В 1968 году под Симферополем был открыт единственный в СССР лунодром площадью несколько сотен квадратных метров, где испытывали настоящие луноходы. |
Главная страница » Библиотека » В.Е. Возгрин. «История крымских татар: очерки этнической истории коренного народа Крыма»
б) Нерусское лицо русской революцииВернёмся к вопросу, почему в 1917 г. был совершён рывок назад и в чём он конкретно выразился? Понятие «архаизация» глубоко содержательно, оно помогает прояснить многие явления и события из истории России. Попытки некоторых авторов объяснить все беды русского народа и его «меньших братьев» традиционалистским типом российского общества в данном случае недостаточны. Даже крайне консервативный национальный менталитет позволяет многим народам развиваться в направлении демократизации и открытости, всё большей интеграции в круге цивилизованных наций. Очевидно, гораздо большее значение, чем традиционализм, имел иной феномен: русское общество с петровских времён, строго говоря, единым обществом не было. То есть оно не обладало той культурной цельностью, что является необходимой в процессе складывания нации. Раскол между культурой «высших» (цивилизованных) и «низших» (простонародных) слоёв, между интеллигенцией и народной массой за прошедшие века преодолён не был. Население империи существовало совместно не из внутреннего единства, а благодаря административным усилиям мощной державы. В конце XIX — начале XX в. упомянутый культурный раскол трансформировался в открытый разрыв антагонистического типа, приведший к известным результатам. Тот бесспорный факт, что упомянутый разрыв был инициирован снизу, объяснялся в советской науке прежде всего экономическими причинами (ухудшение качества жизни народа и т. п.). Между тем на этот вопрос давно уже существовал более верный, хотя и слабо, на наш взгляд, обоснованный ответ, а именно: что не в экономике, а в «области культуры, в области духа лежат корни и истоки русской революции...» (Флоровский, 1922. С. 123). Вывод этот заслуживает внимания прежде всего потому, что обращение его автора к области психологии (этнической, естественно), как к максимально устойчивому и самообновляющемуся с уникальной правильностью и постоянством фактору, предоставляет гораздо более прочную исследовательскую основу, чем опора на переменчивые показатели из сфер экономики, социологии, политики и пр. В то же время анализ психологии масс (в частности, подсознательного и коллективного бессознательного) раскрывает новые возможности для раскрытия темы: бесспорно, что революция 1917 г. всего лишь «проявила наружу всё, что таилось во глубине России и было скрыто в недрах национального характера» (Пискунов, 1994. С. 26). О сути подсознания и мощи его влияния на человеческую деятельность уже говорилось выше. Здесь подчеркнём лишь две сущности. Первая: как заметил классик мировой социологии Эмиль Дюркгейм, чувства, мнения, управляющие обществом, определяющие качества этнопсихологии, а нередко и направляющие национальную политику, не являются простой суммой чувств и мнений индивидуумов, составляющих общество. Они имеют качественно иную природу, складываясь из достояния народной (этно-)куль-туры, то есть из совокупности национальных предрассудков, мифов, поверий, песен, сказок, вымышленных или исторических идеальных для народного сознания фигур, общеизвестных (чаще всего препарированных до неузнаваемости) событий и анекдотов. На этом классик остановился, и вовремя, — это добро можно перечислять бесконечно, страница за страницей. Вторая: подсознательное и коллективное бессознательное начала необычно полно выражаются именно в великорусском этнопсихологическом типе. Причина всё та же — закрытая община, её герметичный мир, сковывающий личность, самодостаточный мыслительный процесс общинников. А, как указывали этнопсихологи ещё прошлого века, «такой субъект вследствие парализованности своей сознательной мозговой жизни становится рабом» и собственных подсознательных, и коллективных бессознательных интенций (Лебон, 1995. С. 163). То есть это было знание, враждебное воспитанию и пониманию не только свободно и самостоятельно мыслящего человека. Это было вообще «знание вне и помимо понимания» (Кантор, 1997. С. 37). И вот к нему-то, к такому «знанию», приложился ещё один усиливающий момент — привычная, столь же подсознательная, по крайней мере, на данном историческом этапе, неискоренимая агрессивность русских мирян-общинников1. В упомянутом культурном противостоянии правовой традиции византийского происхождения и мифологической подпочвы великорусской этнокультуры победила последняя. Причин здесь две: во-первых, общинников было численно больше, чем людей с более цивилизованным миропониманием и правовым сознанием, а, во-вторых, российская культурная среда не выработала средств ограничения экспансивному натиску архаики. Напротив, ею романтически любовались (до поры до времени). Как, впрочем, и в 1960-х гг., и позже (имеются в виду писатели-деревенщики и их многомиллионная аудитория). Между тем возможности преодолеть архаику и даже победить её имелись. Их дала, к примеру, реформа 1861 г. Впрочем, выгоды, которые крестьянин мог извлечь из Великих реформ, требовали повышения активности, социально-экономического развития, то есть тех самых действий, что не входили в систему ценностей абсолютного большинства общинников. Правительство было очевидно заинтересовано и в аграрной реформации, и в распространении товарно-денежных отношений. Но оно столкнулось с мощной волной крестьянской реакции: община противилась либерализации, инстинктивно чуя в ней свою гибель, она яростно цеплялась за натуральную экономику, буквально изводя тех немногих, кто так или иначе выходил из круга локальных, дотоварных отношений. Тогда же стала отмечаться стихийная актуализация древних ценностей (Яковенко, 1993. С. 38), как это и случается в ситуации социальных обострений. Такая обвальная архаизация общества вызвала к жизни среди прочего уникальные для того времени государственный централизм, аппарат подавления инакомыслия, коллективное управление, очередную реанимацию мечтаний о миссии России как освободительницы и спасительницы мира, воплощении Добра в царстве тотального Зла и т. д., что было замечено и европейцами (Jensen, 1992. S. 39). Это был какой-то исторический спазм, массовая и добровольная духовная асфиксия народа, боявшегося «заразиться» в атмосфере ширящейся либерализации и гуманизма. К разочарованию теоретиков «гениального провидения» В.И. Ленина, он и современную-то ему ситуацию осознавал довольно смутно. Так, в 1906 г., в условиях крестьянской войны, он и его сподвижники в упор её не видели, очевидно полагая, что она подавлена. А годом раньше — всерьёз рассчитывая, что в грядущей революции можно будет обойтись без крестьянина, или что мужик пойдёт за подозрительной городской партией, не обещающей ему ничего, кроме невиданного насилия над самым дорогим — общиной и передельным землепользованием2. Однако крестьянская масса с течением времени неоднократно и весьма недвусмысленно давала понять о совершенно иных и гораздо более мощных своих потенциях, чем это виделось вождю. И тогда он начал менять программу партии, приспосабливая её к реальной обстановке в деревне, подгоняя её под мужика. В конце концов она стала в результате этих вынужденных редакций собственной противоположностью (имеется в виду аграрная её часть). Эта ломка теории, очевидно, не составила большого труда, так как, во-первых, происходила замена чисто марксистских её пунктов на более органичные и естественные для России. А, во-вторых, «на ментальном уровне большевики из всех политических партий были наиболее близки к крестьянам», а не к обожествлявшемуся ими пролетариату. И, с другой стороны, ленинцы «были в непримиримой оппозиции ко всей остальной политической палитре города», как и все русские крестьяне (Бабашкин, 1996. С. 278). Ленин не мог «забыть» ни о выгоде крупного аграрного производства, ни о привлекательности для партии коллективного труда и коллективного же управления им. Но он пошёл на ревизию собственного учения, зная, что такая смена кожи могла привлечь многомиллионное крестьянство не только потаканием мужицкому эгоизму. Утративший за годы подпольного существования и общения с себе подобными остатки человечности и принципиальности, он не мог не превратиться отчасти в типичного русского общинника, лукавого и себе на уме манихея с двойной моралью. В чём мало удивительного: «...силы, ведущие политическую борьбу, часто хватаются за любые средства, включая использование архаичных представлений, весьма удобных для превращения противников в глазах своей этнической группы в абсолютное воплощение зла» (Ахиезер, 1994 «а», 33). И Ильичу хватило ума не противиться этому двойному соблазну. Именно так объясняли ленинскую крестьянскую политику его современники, то есть люди, в отличие от нас, говорившие с ним на одном языке, следовательно, лучше его знавшие: «Его сила заключалась в том, что... он был не из тех вождей, которые стараются поднять стихию на уровень сознательности, а из тех, которые становятся во главе стихии именно потому, что ей подчиняются» (СВ. 25. 01. 1924. С. 1). Другими словами, революцию нельзя было спровоцировать, — это всё равно что пытаться «плясками в подвале вызвать землетрясение» (Булдаков, 1994. С. 13). Впрочем, возможно правы некоторые украинские историки, которые считают, что упомянутая метаморфоза мышления Ленина имела более искусственную природу, и вождь пошёл на неё по собственной инициативе, изначально будучи прекрасно осведомлённым в уникальных особенностях психики великороссов, в традиционной механике московской истории, корнях московской культуры и природе власти в целом (Маланюк, 1991, № 6. С. 116). И всё же, по нашему мнению, в этом вопросе ближе всего к истине точка зрения Ф.А. Степуна. Этот русский философ и политэмигрант 1920-х гг. объяснил секрет победы Ленина тем, что вождь, видя, что народ русский идёт прямо в бездну коллективизма, толкал его туда же. А также тем, что Ильич «творил своё дело не столько в интересах народа, сколько в духе народа, не столько для и ради народа, сколько вместе с народом». И далее: «Как прирождённый вождь он инстинктивно понимал, что... может быть только ведомым, и, будучи человеком громадной воли, он послушно шёл на поводу у массы, на поводу у её самых тёмных инстинктов» (Степун, 1924. С. 289—290). Примерно о том же, но в ином освещении, говорили о Ленине «свои», называя его «несравненным мастером по части собирания под своё знамя разнузданной чернорабочей черни», который «все свои псевдореволюционные планы строит на неразвитости дикого голодного пролетариата» (Плеханов, 1918. Т. II. С. 202). Собственно, история становления ленинской догмы (или программы, изначально не предназначенной к выполнению) удручающе банальна. Как и любое крупное политическое жульничество в процессе его подготовки, эта программа просто должна была впитать наиболее расхожие суеверия и утопические представления — неважно, что в результате все они становятся мало похожими «на исходную теорию политической деятельности», а, возможно, оказываются «её прямой противоположностью» (Пернацкий, 1997. С. 54). Конечно, не следует понимать сказанное в том смысле, что Ленин буквально шёл на поводу масс и никакой вины за Великую Октябрьскую революцию не несёт. Напротив, он, и только он, своей адской идеологией освободил народ от остатков нравственных сдерживающих начал. Именно он выпустил, как джинна из бутылки, рафинированно манихейские, то есть загодя оправданные насилие и самозванство, только и позволявшие впоследствии отрицать императивы совести и топтать бывшего Бога. Но, предъявляя вождю террора счёт, нельзя забывать о следующем: Ленин и его большевики, расползшиеся с его идеями по телу империи, а потом и других стран и материков как тифозные вши, были всё же не «тифом», а именно вшами. Тиф манихейства не они придумали. В Московии он испокон веку был у себя дома. Только вот таких шустрых и вездесущих разносчиков не находилось едва ли не со времён Великой Смуты конца XVI — начала XVII в. Большевики создали аграрную программу, вдохновлённую общинными идеалами. Они широко пропагандировали её до 1917 г., не отказываясь от неё и позже (на Всероссийском съезде советов она была облечена в форму декрета высшей власти). Так ленинцы продолжили свою авантюру с заведомо невыполнимой и, главное, бессмысленной, даже в случае выполнения, догмой земельного передела (даже по тотальному всероссийскому разделу средний крестьянский участок увеличился бы всего-то на полдесятины). Они совершили подлог, которого ждала деревня, но на который по причине моральных «предрассудков» не смогла пойти ни одна из тогдашних партий России. Победа Октябрьской революции, как известно, была почти бескровной — из-за слишком уж неравного соотношения сил. Немногочисленные «оборванные толпы рабочих и горсть матросов выросли неожиданно в огромные армии, вобрали в себя партизанскую силу разгулявшейся крестьянской стихии, оформились в дисциплине старого царского офицерства» (Федотов, 1991. Т. II. С. 15). Правда, эти офицеры, число которых достигало 50 000 (Верт, 1992. С. 122), были в большинстве не дворянами (тех, кадровых командиров, перемолола Первая мировая), а окопниками, бывшими унтерами. То есть вышедшими из тех же мужиков, хотя и заработавшими кровью золотые погоны. Далее, всему этому мужицкому воинству противостояла власть, которую не нужно было свергать — монархия пала в совершенно буквальном смысле слова. Царя не свергали, он не был захвачен «революционерами» в плен, его не заставляли подписывать отречение под угрозой расстрела или пыток, вся акция свершилась добровольно: Николая даже под замок не пришлось сажать. Другое дело, что его предали все: не только «публика» и общевойсковые части, но и элита армии, гвардейцы, да и «особо преданные» казачьи сотни столицы. А добровольность отречения имеет простое объяснение. Царь, как и Ленин, проник, наконец, в суть, а не в форму крестьянской войны в России и понял всю бессмысленность дальнейшей борьбы с ней. После чего умыл руки — так ему, по крайней мере, казалось. Что же касается упомянутой сути войны, то если и допустить, что она содержала не только разрушительные, но и конструктивные начала, то последние соответствовали цели почти любого русского бунта. А именно — архаизации социальных отношений. Российский человек с ружьём проливал кровь за воплощение в жизнь мечты не о свободной стране свободных людей, а о возврате к старым добрым временам. А именно об уничтожении разнообразных либеральных нововведений, заметно разросшихся с эпохи Александра II Освободителя, и о реставрации типично российской деспотической, закрытой социально-правовой системы. Этот вывод имеет множество подтверждений, но самое наглядное из них — география Гражданской войны. Пахари Центральной России задолго до Октябрьской революции были готовыми большевиками, правда, ещё не зная этого. Лишь Ленин смог доходчиво объяснить им, что тёмные их бунтарски-грабительские позывы оправданны и святы. После этого деревня и город с восторгом бросились экспроприировать усадьбы, квартиры, породистый скот, граммофоны и гимназисток. «Марксизм» наступил полный, так как в этой части империи общинники составляли, напомню, чуть ли не 80% населения. В художественной литературе этот процесс лучше иных историков отобразил А. Платонов (роман «Чевенгур»). А на севере России и в Сибири, где почти не было ни крепостного права, ни закрытой сельской общины, проповедь большевизма дала сбой. На Украине, где такая община доминировала лишь на 1/3 (Левобережье) и даже 1/6 (Правобережье) части территории, большевизм наступал с переменным успехом. Против местных экспроприаторов (голоты) выступили односельчане с менее архаичными представлениями о частной собственности, религиозной этике, просто о совести. Поэтому там «политический», а на самом деле нравственно-психологический раскол нередко проходил и через отдельные семьи. То есть брат шёл на брата, как это описано в талантливых и правдивых, но ныне позабытых рассказах Ю. Яновского. Ещё далее к югу, среди крымских татар, вообще не знавших закрытой общины и воспитанных на этике ислама, большевизм вообще не нашёл никакого отклика. Его приходилось поэтому вводить целиком насильственно, отчего здесь Гражданская война полыхала ярче и дольше всего, а ожесточённость большевиков успела разрастись до гомерических размеров. Впрочем, в последние военные месяцы это наблюдалось не только в Крыму. Но именно в Крыму наиболее ярко высветилась этносуицидная сущность крестьянской войны: «классовый враг» добит и изгнан, а остановиться невозможно, кровь по-прежнему льётся рекой, идёт уже тотальный социальный распад. Бунта больше нет — против кого бунтовать? Однако огромное скопление пришельцев с Севера, эту пёструю, но преобладающе великорусскую массу ещё долго колотят судороги садомазохистского гибельного восторга самоуничтожения3. Для того чтобы прервать эту реакцию, сильно напоминавшую цепную, было необходимо ввести тотальный социальный контроль. Впрочем, для гарантированной эффективности этой меры было бы желательно предварить её социальным упрощением подконтрольной массы. Или, иными словами, репрессивными методами отсечь всё ненужное для укрепления и перспективного развития нового режима, — так облегчалось наведение «революционного порядка» как радикального тормоза для слишком далеко зашедшего процесса этносуицида. Конечно, решить эту задачу можно было бы и менее кровавыми методами, обойдясь без многих десятков тысяч жертв Красного террора в Крыму. Но большевики не были бы большевиками, если бы ставили во главу угла своей политики «такую химеру, как совесть» или хотя бы человечность. Им не терпелось вывести русскую революцию на мировой простор — и в Крыму произошли события, от которых ко всему привычный цивилизованный мир содрогнулся. Зато в считаные месяцы был наведён порядок — это отметили и авторы из русских эмигрантов. Они даже ставили закономерный вопрос, не большевистская ли это заслуга, что «...не произошло поголовного истребления культурных слоёв русского общества; может быть, они скорее ослабили, чем усилили порыв стихии» (Карсавин, 1923. С. 327). Продолжив метафору, признаем, что на пути такого рода «стихии» действительно было необходимо ставить какие-то плотины, дамбы и шлюзы. Но, конечно, из иного, не подверженного коррозии (великорусской стихийности) материала. И вот тогда-то на место русского мужика, чьими силами крестьянская война велась два десятка лет и наконец завершилась победой, на авансцену истории выступают совсем иные актёры. Партия избрала (и набрала) их среди никогда не знавших соблазна общины, непоротых племён, среди людей с совсем иным, чем у бунтующих великороссов, сознанием, а главное — с иным подсознанием. О том, где их взять, задумываться не стоило: крестьянская война на заключительной, самой бурной и открытой своей стадии захватила и непреодолимо увлекла за собой массу инородцев: местечковых ремесленников Белоруссии и Украины, безземельных латышских и армянских батраков, бакинских рабочих, бедняков грузинского села, а также множество заброшенных в Россию мировой войной венгров, чехов, поляков, австрийцев, немцев, китайцев и так далее. К этим людям у ленинского руководства было больше доверия, чем к россиянам, не потому, что все они были коммунистами (это далеко не так, многие вступали в партию уже «в деле»), а по чисто деловым качествам — работоспособности, инициативности, своеобразной честности, трезвости и исполнительности (китайцев, например, ценили за «высокую организованность и хорошую управляемость» (Саран, 1994. С. 134). Короче, по качествам, которыми не отличался основной контингент ленинских сподвижников, сохранивших под бушлатами, шинелями и кожанками общинное своё нутро. Они были «чужими». Но это как раз и требовалось, так как со «своими» у разбушевавшейся армейской массы могло возникнуть порочное взаимопонимание. Такое вот отношение к нерусским большевикам сохранилось и после смерти Ленина. Доверие к ним было особым. Примеров снова масса, причём по представителям практически всех соседних и не столь соседних стран. Взять хотя бы небольшую Венгрию: мадьяр Паукер стал личным парикмахером Сталина (до того опасливый вождь, никому не доверяя, брился сам); ему же было доверено пробовать сталинскую пищу, затем он организовал систему охраны генерального секретаря и руководил ею лет 15 (подр. см.: Орлов, 1989. С. 12). Истории ещё одного венгра, Белы Куна, и его роли в Красном терроре я коснусь ниже, а здесь выскажу сугубо личное мнение: если бы этот палач не ввел железной рукой собственную монополию на казни, не ввёл эту резню в жёсткий регламент (отнюдь не сократив её объём), то неизвестно ещё, остановились бы многочисленные анархистствующие садисты-морведовцы и особотдельцы до того, как Крым был бы полностью вырезан. Другими словами, Бела Кун никогда не делал крымцам так плохо, чтобы нельзя было сделать ещё хуже, и это народ должен был осознать. И, возможно, осознавал. То есть большевики, взяв власть в свои руки, развязали неслыханный террор, одной из целей которого было, как парадоксально это ни звучит, обуздание террора, но — террора анархичного, неконтролируемого. И Кун, и Ленин были нечеловечески жестоки4, и это своё качество никак не скрывали. Но они не позволяли демонстрировать его людям посторонним, не из их круга, которые, нарушив исключительное право партии на смертные приговоры, не только лишали её какой-то доли устрашающего ореола, но могли стать попросту опасными для руководства. Никто не должен был, не имел права нарушать партийную монополию на убийство5. Конечной целью и Ленина, и Сталина было установление тоталитарного режима диктаторского типа: говоря о Сталине, не следует забывать, что Ленин не уступал последнему, а может быть и превосходил его (как любой первопроходчик) в антигуманизме и ненависти к демократии. «Ленинизм есть вождизм нового типа, он выдвигает вождя масс, наделённого диктаторской властью. Этому будут подражать (выделено мной. — В.В.) Муссолини и Гитлер» (Бердяев, 1990. С. 103). Давно было отмечено, что «оставленную Марксом бессодержательную формулу диктатуры пролетариата» именно Ленин заполнил «определённым содержанием: полицейским абсолютизмом рабочего государства» (Федотов, 1992. Т. I. С. 296), но было бы заманчиво разобраться в том, кто или что ему позволило добиться такой беспредельной, по сути, власти. Повторяю: он сумел оседлать могучую стихийную волну на самом решающем, подъёмном моменте двадцатилетней русской крестьянской войны. Затем, разгромив вполне гангстерскими методами политических противников, он проявил известную гибкость, сумев при помощи нерусского элемента утвердиться во главе русского народа, только что одержавшего в Гражданской войне кровавую, но славную победу над самим собой. Впрочем, этот нерусский, довольно многочисленный элемент был инструментом, а не мотором бунта, он не был душегубом, но лишь ножом в руках истинного убийцы, вот что принципиально важно6. Чужаки были «сторожевыми псами», которых хозяева использовали во все исторические эпохи. Но никому не приходило в голову называть псов «хозяевами стада». Они сами были в подчинении у истинных господ положения, в нашем случае — у Ленина. Впрочем, ещё Платон опасался того же. То есть что при известных условиях псы смогут «по дурной привычке причинять овцам зло и будут похожи не на собак, а на волков» (Платон, 1968. Т. III. Ч. 1. С. 416 «а». См. также: Поппер, 1992. Т. I. С. 281, 300, 315). И ещё одно соображение: «Не инородцы-революционеры правят русской революцией, а русская революция правит инородцами-революционерами, внешне или внутренне приобщившимися к «русскому духу» в его нынешнем состоянии...», — писал лидер сменовеховцев Н.С. Устрялов, свидетель тех кровавых событий (цит. по: Политическая история, 1999. С. 182). Народ попал в кабалу к большевикам, это так, но не из-за Троцкого, Свердлова, Енукидзе, Дзержинского, Микояна или других инородцев в Кремле. «Вина и беда народа в том, что основанное на его собственных предрассудках общественное жизнеустройство неизбежно (выделено мной. — В.В.) принимает антинародный характер» (Пернацкий, 1997. С. 53). А в кремлёвских коридорах мы «найдём скорее исполнителей, чем заказчиков. Заказчиков же надо искать в той крестьянской по своему происхождению, с вкраплениями рабочих, массе «большевиков», что, плотно обступив институты власти, постепенно оттесняла от них большевиков без кавычек, и в конечном счёте почти всех их выпихнула в небытие» (Каграманов, 1995. С. 178). Но это было уже в 30-х. А до того инородческие эти, ленинские «сваи», направлявшие железный поток, отнюдь не забывали, благодаря какому именно из племён человеческих стала возможной их карьера. И, нужно отдать им должное, все они без исключения верой и правдой служили русскому народу. И если можно упрекнуть эту разноязыкую когорту, то лишь в чрезмерном усердии, с каким они участвовали в кампаниях преследования «национальной буржуазии» окраин, в русификаторской политике Москвы, в гонениях на «безродных космополитов», в выявлении мифических сепаратистов («национал-предателей») и так далее7. Все вышеприведённые рассуждения относительно участия инородцев в Великой Октябрьской революции и Гражданской войне необходимы для воссоздания тогдашней картины в глазах современного читателя, у которого по вполне объективной причине временно́й аберрации смещены оценочные акценты. То есть эти выводы были бы излишними для людей 1920-х гг., прекрасно понимавших, чьих рук дело и революция, и прочие бесчинства на территории империи. Вот мнение по этому поводу одного из свидетелей тех давних событий, русского публициста и идеолога сменовеховцев, очутившегося в 1920 г. в Харбине: «Какое глубочайшее недоразумение — считать русскую революцию не национальной! Это могут утверждать лишь те, кто закрывает глаза на всю русскую историю и, в частности, на историю нашей общественной и политической мысли» (цит. по: Политическая история, 1999. С. 181). Он же в другом месте: «Несли даже окажется математически доказанным, что 90% русских революционеров — инородцы, главным образом евреи, то это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения. Если к нему и прикладываются чужие руки, — душа его, нутро его, худо ли, хорошо ли, всё же чисто русские» (Устрялов, 1920. С. 48). Да и не так уж много было этих инородцев в органах ВЧК; об этом имеются соответствующие цифры: русские там составляли около 80%, латыши — 7,5%, евреи — 5,6%, украинцы — менее 1%, поляки — 1,8%, немцы — 1,2% (Литвин, 1995. С. 91). Сюда не входят китайские добровольцы, общее число которых в Красной армии достигало 40 000. Некоторые из них охраняли Ленина, Троцкого и др., то есть являлись если и не чекистами, то особотдельцами (Саран, 1994. С. 134). Примечания1. Доказательства этому тезису были приведены в своем месте; здесь снова напомним о такой этнологической реалии, как известные лишь в России и неоднократно описанные в литературе «вспышки бессмысленной агрессии в российской деревне, находившие выход в организованных массовых драках» (Менталитет, 1996. С. 386). Не по этой ли причине «революция» 1917 г. приняла уникальные по степени самоуничтожительности и жестокости формы? Ведь некоторые авторы не решаются отнести их вообще к человеческим: «...взрыв социальной энтропии развязал такие силы разрушения, которые в принципе противоречили цивилизации (в любой конкретной её разновидности) как способу организации человеческого общежития» (Шемякин, 1996. С. 193). 2. После Объединительного съезда РСДРП в апреле 1906 г. его результаты были изложены для общественности Ю. Лариным, верным ленинцем, и, в отличие от вождя, образованным экономистом (между прочим, организовавшим пятью годами ранее ячейку Союза РСДРП в Крыму). Так вот, Ю. Ларин писал, что конфискация частновладельческих земель будет проведена партией «отнюдь не для раздела их между мелкими хозяйствами», поскольку «если бы даже опять всех лошадей, орудия производства и прочее забрать у богатых крестьян и разделить поровну между всеми, то... снова возникло бы то же неравенство». Поэтому «уничтожить разделение крестьянства на классы морсет только уничтожение товарного производства, то есть торжество социализма», когда будет создано хозяйство, «управляемое не отдельными частными собственниками, но волей всего народа» (Ларин, 1906. С. 49, 64). 3. В результате неоправданно быстрого освобождения подавленных сил неизбежен разгул безнравственности всех представимых форм и психопатологических изменений в коллективной и индивидуальной ментальности — это правило, научный факт (Подр. см.: Вестник АН СССР, 1989, № 10. С. 22). «Народная толща, поднятая революцией, сначала сбрасывает с себя все оковы, и приход к господству народных масс грозит хаотическим распадом» (Бердяев, 1990. С. 109). 4. Ильич понуждал солдат к бессудным казням первых встречных, не вполне соответствовавших расистским понятиям вождя о чистоте крови (по классовому признаку), в том числе совершенно ни в чём не провинившихся людей, гарантируя «премию в 100 000 руб за каждого повешенного» (цит. по: Литвин, 1993. С. 47). 5. В Феодосии председатель городского совета, садист и убийца из портовых рабочих («зверь зверем» — по определению М. Волошина), изложил этот закон предельно кратко: «Здесь буржуи мои, и никому чужим резать их не позволю» (Волошин, 1920. С. 28). 6. Впрочем, некоторые авторы не исключают иных (напр., психологических, то есть более глубоких) причин этого явления. В особенности часто они высказываются в отношении большевиков-евреев. «Я склонен думать, что даже активное участие евреев в русском коммунизме очень характерно для России и для русского народа. Русский мессианизм родствен еврейскому мессианизму» (Бердяев, 1990. С. 94). 7. Особенно характерна их деятельность в Народном комиссариате по делам национальностей — главном ведомстве многонациональной державы, призванном защищать интересы самых слабых, в прошлом обездоленных культур. Наркомнац состоял из «обрусевших лиц нерусской национальности, которые противопоставляли свой абстрактный интернационализм действительным нуждам развития угнетённых национальностей. На деле эта политика поддерживала старую традиционную русификацию и была особенно опасна...» (Троцкий, 1946. С. 257).
|