Столица: Симферополь
Крупнейшие города: Севастополь, Симферополь, Керчь, Евпатория, Ялта
Территория: 26,2 тыс. км2
Население: 1 977 000 (2005)
Крымовед
Путеводитель по Крыму
История Крыма
Въезд и транспорт
Курортные регионы
Пляжи Крыма
Аквапарки
Достопримечательности
Крым среди чудес Украины
Крымская кухня
Виноделие Крыма
Крым запечатлённый...
Вебкамеры и панорамы Карты и схемы Библиотека Ссылки Статьи
Интересные факты о Крыме:

Аю-Даг — это «неудавшийся вулкан». Магма не смогла пробиться к поверхности и застыла под слоем осадочных пород, образовав купол.

Главная страница » Библиотека » А.П. Люсый. «Наследие Крыма: теософия, текстуальность, идентичность»

Между симулякром и надрывом

В развивающемся в первой трети XIX века параллельно с Крымским Итальянском тексте топоним «Италия», по наблюдению С.Л. Константинова, становится не указанием на конкретную историко-географическую реалию, но прежде всего знаком особого художественного пространства, содержащего в себе наряду с территориально-географическими признаками и признаки внепространственных категорий [80, 144]. Подобно Тавриде, «Италия» выступает как цель романтического бегства лирического персонажа, адекватная его устремлениям. Особая топика «итальянского текста» — с одной стороны, условный пейзаж с вечно голубым небом, лаврами и кипарисами (топоним мог и не быть назван), с другой — достаточно четко фиксированный круг культурных образов, связанных с историей и культурой Италии — звучание «Тассовых октав» и «дыхание пламени чувств» в картинах Рафаэля и Тициана (при том, что крымский ландшафт имеет и свою выразительную и своеобразную иконографию). Условность обеих пейзажных идеальностей порой вела к путанице. Так, стихотворение С.Я. Надсона «На юг, говорили друзья мне, на юг...», написанное в Италии, было включено А.И. Маркевичем в антологию «Крым в русской поэзии» (Симферополь, 1897). Вероятно, причиной знаковой ошибки послужило довольно «крымское», придающее ценностную амбивалентность завершение стихотворения, в котором в «свадебном хоре» морского прибоя вдруг зазвучали «иные, суровые звуки», в которых ощутимы «громы вражды, затаенный разлад, // Угрозы, и стоны, и мука!» [125, 28—29]. Образ же «Италии» привычно воспринимался более однозначно светлым.

Постепенная потеря Россией безоговорочного авторитета в мире в течение XIX века косвенно изменяла и характер пространственного пафоса в поэзии. В апелляции к былым военным победам появились нотки надрыва. Противопоставление миру стало осуществляться не столько с позиций уверенности в военно-политическом превосходстве, сколько с позиций большей сакральности, святости. Умиротворенно-элегическое и «органическое» освоение Тавриды окончательно было взорвано Крымской (Восточной) войной (1853—1856). Тогда не только Крым, но через Крым вся Россия, по словам А.И. Майкова, была вызвана «на созерцанье миру». Приведем более пространную выдержку из этого стихотворения, очевидного развития одной из тем «Клеветникам России», противопоставленной пушкинской же «свободной стихии».

Теперь не служит стих мне праздною забавой.
Он рвется из души, как оклик боевой
На зов торжественный отечественной славы.
Широкий горизонт открыт передо мной.
Рукою верною берусь теперь за лиру,
И, обновленная, приветствует она
Нам новых дней зарю... Ударила война,
Россия вызвана на созерцанье миру...

«Во времена Древней Греции не было столько геройства», — писал автор «Севастопольских рассказов», которые он в жанровом отношении определил как «статьи», брату Сергею 20.11.1854 из осажденной русской «Трои» [184, 281]. Любопытно, что почти через полвека Л.Н. Толстой опять выразит в Крыму готовность к смерти. Он телеграфировал из будущей крымской «Ясной Поляны», как стал называться санаторий, разместившийся в бывшем имении графини Паниной, где жил и тяжело болел в 1901—1902 году только что отлученный от церкви писатель: «Радостно быть на высоте готовности к смерти, с которой легко и спокойно <и меньш> переменить форму жизни. И мне не хочется расставаться с этим чувством, хотя доктора говорят, что болезнь повернула к лучшему» [185, 206]. Не делая каких-либо далеко идущих выводов, приведем все же мнение современных крымских психиатров, которые, возможно, помогут прояснить некие архитепические параметры Крымского текста: «Почти все ученые и писатели, почтившие своим вниманием Крым, указывают на странное ощущение, возникающее у них на этой земле: с одной стороны, объективный творческий подъем, с другой — желание, полностью выразившись, умереть. Такое сочетание Эроса и Танатоса рождает особое чувство атональности, присущее лишь некоторым другим зонам Средиземноморья» [164].

У крупнейшего представителя русского национализма и эстетической точки зрения на мир в целом К.Н. Леонтьева крымская военная «Одиссея» оказалась наполненной не поэтическими, но и отнюдь не только патриотическими эстетическими искушениями. Как вспоминал он позже в мемуарном очерке «Сдача Керчи в 55 году»: «Года три подряд в Москве, еще до войны, я все думал о Крыме, о Южном береге, об этой самой Керчи ("Где закололся Митридат"). Думал я также и вообще об войне. И на мое счастье, пришлось увидеть рядом и то и другое совместно — и Крым и войну».

Однако однообразная работа в госпитале заштатного городка, прямого отражения расположенного на обратной стороне Керченского пролива «сквернейшего городишка» Тамани, вдали от боевых действий, тяготила начинающего врача. И он метался в своих размышлениях от готовности немедленно умереть за отечество до мечтаний о плене у образованного противника — как возможности за казенный счет побывать в Париже и Лондоне и написать роман «Война и Юг». «Если ты честь утратил — приобрети с л а в у, и все простится. Но если ты мужество, дух потерял, ты все утратил» [97, 213]. После сдачи Керчи К. Леонтьев командируется в Симферополь, где знакомится со своей будущей женой Лизой. Во время их совместного путешествия по Крыму их задерживают, поскольку не имели паспортов. К. Леонтьева препровождают под стражей в Симферополь, откуда его приходится выкупать. Лишь после этого он смог насладится не затронутыми боями красотами южного берега Крыма в обществе Лизы, а потом претворить свой свидригайловско-смердяковский крымский опыт в повесть «Исповедь мужа (Ай-Бурун)» (1858): «Я, конечно, не пристрастен к французам, но армия их, надо сознаться, первая в мире не только по храбрости, но и по привычке к рыцарскому поведению» [96, 276].

Осенью 1879 года тяжело больной Н.А. Некрасов по совету врача С.П. Боткина приехал в Ялту, где написал четвертую часть «Кому на Руси жить хорошо». В некрасовской поэме «Русские женщины» М.Н. Волконская, вспоминая о своих встречах с Пушкиным в Гурзуфе, указывает место обитания поэта в доме Ришелье. Эти строки вдохновили крупнейшего крымского ученого и инженера, строителя молов в крымских портах А.Л. Бертье-Делагарда на скрупулезное исследование «Память о Пушкине в Гурзуфе», реконструирующее первоначальный вид дома Ришелье (с мансардой вверху).

Под Севастополь стремился и А.К. Толстой, записавшийся «в число охотников», образовавший так называемый «полк императорской фамилии» [118, 262]. Полк, однако, достиг только Одессы, где был скошен, включая и майора Толстого, эпидемией тифа. По Крыму, по следам боев, ему удалось поездить уже в следующем, 1856 году в обществе спешно выехавшей к еще не оправившемуся возлюбленному, не считавшейся с мнением света С.А. Миллер (с той самой, что «Средь шумного бала, случайно...»). Чем для Пушкина был Гурзуф, тем для Толстого стал Мелас.

Обычной полная печали,
Ты входишь в этот бедный дом,
Который ядра осыпали
Недавно пламенным дождем.
Но южный плющ, виясь вкруг зданья,
Покрыл следы вражды и зла —
Ужель еще твои страданья
Моя любовь не обвила?

Семь из четырнадцати стихотворений «Крымских очерков» А.К. Толстого были потом переложены на музыку С. Рахманиновым, Ц. Кюи, А. Гречаниновым, Н. Черепниным.

Ты помнишь ли вечер, как море шумело,
В шиповнике пел соловей,
Душистые ветки акации белой
Качались на шляпке твоей?

Толстой приезжал продолжать свой Крымский текст в Крым и в 1857, и в 1858 годах. Последний раз, уже без стихов — в октябре 1869 года, когда императрица пригласила его в Ливадию прочесть «Царя Бориса». Увы, надежды на отмену запрета завершающей части исторической трагедии не оправдались.

Два крымских поэтических опыта А.А. Фета — как бы обращения к двум полюсам пушкинской Тавриды — историко-мифологическому и природно-драматическому. Первый — это «Севастопольское братское кладбище» (1887).

Счастливцы! Высшею пылали вы любовью:
Тут что ни мавзолей, ни подпись, — все боец;...
И рядом улеглись, своей залиты кровью,
И дед со внуком, и отец.

Из каменных гробов их голос вечно слышен,
Им внуков поучать навеки суждено,
Их слава так чиста, их жребий так возвышен,
Что им завидовать грешно...

В реальности А. Фет посетил Крым единственный раз осенью 1879 года, жил в имении Ак-Тачи сослуживца по кирасирскому полку за тридцать лет до того Ревелиотти. Прозаический отзыв об этой поездке в письме к Л.Н. Толстому от 9.10.1879 по-пушкински непоэтичен: «Вернулся домой из Крыма <...> Я так рад, что после всех чудес природы и ханских дворцов вернулся в топленые комнаты и ем по-человечески, а не по гостиницам с горьким маслом и такую жесткую говядину, хоть топором руби» [186]. Спустя четыре года Фет скорее в духе С. Боброва, чем А. Пушкина, описал своеобразную природоведческую трагедию в стихотворении «Крымский обвал», с предисловием: «Стихотворение относится к следующему случаю. На Южном берегу Крыма обломок скалы ниже Байдарских ворот, покатившись ночью с гулом землетрясения в море, уничтожил часть сада, взлелеянного многолетними трудами хозяина» [197, 674].

Ты был для нас всегда вон той скалою,
Взлетевшей к небесам, —
Под бурями, под ливнем и грозою
Невозмутимый сам.

Защищены от севера тобою,
Над зеркалом наяд
Росли мы здесь веселою семьею —
Цветущий вертоград.

И вдруг вчера тебя я не узнала:
Ты был как божий гром...
Умолкла я, — я вся затрепетала
Перед твоим лицом.

О да, скала молчит; но неужели
Ты думаешь: ничуть
Все бури ей, все ливни и метели
Не надрывают грудь?

Откуда же — ты помнишь — это было:
Вдруг землю потрясло,
И что-то в ночь весь сад преобразило,
И следом все легло?

И никому не рассказало море,
Что кануло ко дну, —
А то скала свое былое горе
Швырнула в глубину.

С детских лет формировалось представление о Крыме как о необыкновенном крае и у такого продолжателя пушкинской традиции в русской поэзии, как И.А. Бунин. Много рассказывал ему о легендарном полуострове отец, участник обороны Севастополя, где он встречался с литературным кумиром Бунина Л.Н. Толстым. Когда в 19 лет (в 1889 году) он впервые оказался на короткое время в Севастополе, показавшемся ему чуть ли не тропическим городом, он, передоверивший потом свои воспоминания герою повести «Жизнь Арсеньева», так и делил впечатления — «ничего от дней отца» (не было уже ни разбитых ядрами домов, ни запустения), или — «нечто отцовское» (Северная сторона, Братское кладбище).

На поднебесном утесе, где бури
Свищут в слепящей лазури, —
Дикий зловонный орлиный приют...
Пью, как студеную воду,
Горную бурю, свободу,
Вечность, летящую тут.

В июне 1896 года И. Бунин более основательно приобщился к осененным крестами «свободным стихиям», совершив путешествие по южнобережному и горному Крыму, впечатление от которого запечатлены в стихотворении «Кипарисы».

Пустынная Яйла дымится облаками,
В туманный небосклон ушла морская даль,
Шумит внизу прибой, залив кипит волнами,
А здесь — глубокий сон и вечная печаль.

Любопытно, что еще более тревожное из написанных тогда стихов, полное ощущения присутствия невидимых «бесов», впервые было опубликовано Буниным лишь спустя сорок лет, в первом томе зарубежного собрания сочинений (1936).

В окошко из темной каюты
Я высунул голову. Ночь.
Кипящее черное море
Потопом уносится прочь.

Над морем — тупая громада
Стальной пароходной стены.
Торчу из нее и пьянею
От зыбко бегущей волны.

И все забирает налево
Покатая к носу стена,
Хоть должен я верить, что прямо
Свой путь пролагает она.

Все вкось чья-то сила уводит
Наш темный полуночный гроб,
Все будто на нас, а все мимо
Несется кипящий потоп.

Одно только звездное небо,
Один небосвод недвижим,
Спокойный и благостный, чуждый
Всему, что так мрачно под ним.

Бунинские стихи, в той или иной степени связанные с Крымом, не составились формально в какие-либо циклы. Но по сути они объединяются в удивительно цельную, философски связанную поэтическую книгу, своеобразную энциклопедию взаимоотражения душевных и природных состояний, создавая не мифологизированный образ Тавриды.

Стык веков отмечен пришествием в Крым пронзительного в своей «промежуточности» поэта И.Ф. Анненского. В стихотворении «Опять в дороге» (один из рукописных вариантов заголовка — «За Пушкиным», то есть вослед пушкинскому стихотворению «Телега жизни») поэт обозначает такие, не совпадающие друг с другом координаты личного и общего самоопределения.

Его крымский ландшафт сразу же оказался заключен в неприглядно размытые берега внешних обстоятельств, напоминающие «критический» пейзаж В. Белинского. Летом 1904 года И. Анненский приехал на грязелечение в Саки — и заболел там дизентерией в особо тяжелой форме, с трудным и медленным выздоровлением.

В стихотворении «Братские могилы» следы Крымской войны поэт воспринимает на фоне последних известий с театра Русско-японской войны: «Порт-Артур все-равно что взят <...> Разве не ужасно это чисто весеннее таяние его доблестного гарнизона? Таяние роковое, и где славы больше, чем пользы? Сплющить Ояму — Линевичу с Куропаткиным удастся ли? Да и не слишком ли мало одной доблести и порядка, чтобы сразу одолеть эту дьявольскую амальгаму из техники, хищности и отчаяния?» [92, 100]. Такой характер «крымского» интереса к политике как бы предвосхищает геопоэтические фантазии М.А. Волошина. Где-то за этим фоном открывается замогильная историософски-флотоводческая перспектива.

Волны тяжки и свинцовы,
Кажет темным белый камень,
И кует земле оковы
Позабытый небом пламень.

У Анненского есть стихотворение, прямо соотнесенное с пушкинским прощанием со «свободной стихией» в стихотворении «К морю». Это стихотворение «Черное море».

Простимся, море... В путь пора.
И ты не то уж: все короче
Твои жемчужные утра,
Длинней тоскующие ночи.

Все дальше тает твой туман,
Где все белей и выше гребни,
Но далей красочный обман
Не будет, он уж был волшебней.
<...>
Суровым отблеском ножа
Сверкнешь ли, пеной обдавая, —
Нет! Ты не символ мятежа,
Ты — смерти чаша пировая.

По мнению В. Мусатова, И. Анненский демонстрирует «один из наиболее наглядных образцов разрушения эстетического обаяния природы, заданного пушкинско-философской традицией. Море не лишено очарования, но в этом очаровании открывается обман, иллюзия — "далей красочный обман". За этой иллюзией признается некогда действенное волшебство, которое здесь разоблачается безжалостно и трезво. Природа перестает в данном случае быть источником эстетической интуиции» [133, 176—177].

Однако, если не ограничиваться сопоставлением стихотворения И. Анненского только с одним пушкинским стихотворением, можно прийти к иному мнению, — что поэт развивает здесь позднепушкинский, переосмысливающий в историософском измерении образ «свободной стихии» взгляд на море, выраженный в 1826 году в стихотворном отзыве П. Вяземскому на его опыт поэтической маринистики.

Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.

Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун Земли союзник.
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.

В сущности, развивающий пушкинские интуиции Пушкина И. Анненский подводит к описанной М. Хайдеггером метафизической ситуации самоотрицания «свободной стихии»: «Море испытывает желание самоограничиться, сжаться до размеров камня, вдавиться в кольцо, т.е. обнаруживает тенденцию купразнению пространства своего пребывания в мире» [206, 80]. А Г. Башляр представлял воду в качестве «материи прекрасной и верной смерти» — синтеза «Формы, События и Субстанции» [15, 102].

Среди всех своих не только поэтических забот Анненский занимался и переводами трагедий Еврипида, писал на эту тему исследовательские статьи. Одна из них посвящена крымским корням мифа об Ифигении в Тавриде («Таврическая жрица у Еврипида, Руччелаи и Гете»). По мнению Анненского, драма Ифигении воплощала драму тех, кто смиренно служит бессмертным «не только в качестве жертвы, но и в роли ритуальных и нечестивых убийц, с безумием и даже одиночеством в перспективе» [111, 93].

В. Мусатов пишет о драматургических опытах самого Анненского, почему-то считая нужным противопоставить при этом его поэзию творчеству не только Пушкина, но и Чехова: «Судьба не подарила ему исторического события, вне сферы которого трагедия оказалась невозможной. Но вакуум, образованный отсутствием трагедии, у него восполняла лирика» [133, 193]. Дело, конечно, не в отсутствии исторических событий, которыми, образно выражаясь, в Крыму усеяна почва под ногами (если вспомнить «живые» приметы той же Крымской войны), а в отсутствии необходимой предпосылки трагедии как жанра — «синтетичного народного сознания» (эти слова Осипа Мандельштама цитирует, противореча собственной оценке, сам В. Мусатов).

В стихотворении «Сирень на камне» поэт выражает заложенную в местности сущностную трагедийность, выраженную некогда в сложносочиненном «гробовом» хронотопе С. Боброва. Но теперь это взгляд как бы изнутри самой могилы.

Клубятся тучи сизоцветно.
Мой путь далек, мой путь уныл.
А даль так мутно безответна
Из края серого могил.

Как истинно русскому Гамлету, поэту «силы нет сойти / С завороженного порога» в размышлениях, «то гнет ли неба, камня ль гнет» опалил подобный «Лазарю воскрешенному» куст, в сомнениях, что более достойно жалости — «жизни ль дерзостный побег», «плита ль пробитая».

Книгу своих стихов «Тихие песни» поэт издал в свой «лиро-трагический» «крымский» год под псевдонимом Ник. Т-о. Так — Никто (по-древнегречески «утис») — назвал себя Одиссей, оказавшись в пещере ужасного киклопа Полифема, чтоб ввести его в заблуждение и спастись. Так, вопреки барочному «разбуханию» человека, поступает и И. Анненский, демонстрируя в своем Крымском тексте предельное «сжатие», пушкинскую «частность» в новых стихийно-исторических условиях.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница


 
 
Яндекс.Метрика © 2024 «Крымовед — путеводитель по Крыму». Главная О проекте Карта сайта Обратная связь