Столица: Симферополь
Крупнейшие города: Севастополь, Симферополь, Керчь, Евпатория, Ялта
Территория: 26,2 тыс. км2
Население: 1 977 000 (2005)
Крымовед
Путеводитель по Крыму
История Крыма
Въезд и транспорт
Курортные регионы
Пляжи Крыма
Аквапарки
Достопримечательности
Крым среди чудес Украины
Крымская кухня
Виноделие Крыма
Крым запечатлённый...
Вебкамеры и панорамы Карты и схемы Библиотека Ссылки Статьи
Группа ВКонтакте:

Интересные факты о Крыме:

В Форосском парке растет хорошо нам известное красное дерево. Древесина содержит синильную кислоту, яд, поэтому ствол нельзя трогать руками. Когда красное дерево используют для производства мебели, его предварительно высушивают, чтобы синильная кислота испарилась.

Главная страница » Библиотека » А.П. Люсый. «Наследие Крыма: теософия, текстуальность, идентичность»

Западно-восточное измерение крымского текста

Итак, Крымский текст возник как южный полюс Петербургского текста прежде всего в поле сложного взаимодействия Северного (полнощного) и Южного (полуденного) текстов русской культуры. Однако и ставшая более традиционной к середине XIX и в XX веке оппозиция Запад-Восток (со своими «западным» и «восточным» текстами, которые, впрочем, сливались в «западно-восточный» текстуальный «диван» куда неразрывней, чем «северо-юг»), безусловно, нашла в этом тексте свои преломления.

Возвращаясь хронологически назад, хотелось бы остановится на особом, умножающем друг на друга обе, северо-южную и западно-восточную оси (см. отмеченный выше посыл Ю. Кристевой о текстуальном «логическом умножении», текстуальном блоке путешествия Екатерины II в Крым в 1787 году. Хотя маршрут этого путешествия имел четкое географическое направление из полнощного края России в полуденный, по мнению автора книги Лари Вульфа «Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения», это действо было одним из важных этапов отмеченного в названии книги «изобретения». То есть определенные ментальные силовые линии здесь делают поворот на 90 градусов, и путь на юг стал в историософской перспективе одновременно путем и на Запад, и на Восток.

За год до путешествия Екатерины II, когда основные приготовления по организации этого действа были проделаны, по предполагаемому маршруту отправилась в свое путешествие леди Элизабет Крэйвен, что было важной частью ее большого восточноевропейского путешествия, описанного в книге «Путешествие в Константинополь через Крым» (впервые издана в Дублине в 1789 г.). Книга эта была, помимо прочего, попыткой защиты своего доброго имени. Показывая, что 1786 год она провела именно в Восточной Европе, эта приближенная к царствующим домам дама доказывала, что не имеет никакого отношения к самозваной леди Крэйвен, которая в это время совершала более традиционную светскую поездку по Западной Европе (вероятно, в обществе лорда Крэйвен, с которым леди рассталась). «Сюжет с двумя дамами, претендующими на одно и то же имя, каждая — в своей части континента, превращал Восточную Европу в территорию авантюр, но одновременно и аутентичности, тогда как Западная Европа оказалась царством непристойности и фальши. Концепция "цивилизации" вновь становилась амбивалентной; один из драгоценных камней заключен в грубую оправу, но другой и вовсе оказался подделкой» [37, 193].

Целью путешествия леди Крэйвен по Восточной Европе было найти пищу своей фантазии. Но последняя не могла расцвести в Санкт-Петербурге, где даже самое горячее воображение застывало под воздействием зимнего холода. Беседуя с Г. Потемкиным, она вспомнила о Крыме, хозяином которого с 1783 года был Потемкин, и задумалась о том, что вдруг в один прекрасный день «простирающаяся от Севера до Юга империя предпочтет наслаждаться лучами солнца», столицу перенесут (как это некогда планировал Юрий Крижанич) в Крым, а Санкт-Петербург... «превратится в склад».

Проявившаяся здесь воображаемая ось с севера на юг позволяла описывать эту часть континента как Восточную Европу. Так же, почти случайно, ее открыли

Карл XII, блуждая от побед и завоеваний к поражению и плену, от России и Польши к Украине и Крыму, армия которого под воздействием разных причин постепенно стала уклоняться с севера на юг, к Полтаве, а также Вольтер. Однако в путешествии самой Екатерины II ничего случайного не было. Каждая станция на ее пути была продумано и роскошно убрана для встречи императорского поезда уже в 1786 году, так что леди Крэйвен сумела воспользоваться некоторыми плодами этой подготовки.

Эти устремления на юг Л. Вульф вписывает в интеллектуальную историю того десятилетия. В том же 1786 году из Веймара в Италию в поисках южной пищи своему художественному воображению отправился Гёте. Гёте и леди Крэйвен ощущали схожие потребности открывать южные окраины и двигались параллельными линиями с севера на юг. «Концептуальная поляризация континента на две составляющие, Западную и Восточную Европу, зависела от четкости этих двух осей, связавших одна Германию и Италию, другая — Балтику и Черное море. Тем не менее приключения леди Крэйвен отличались от путешествия Гёте, поскольку они привели ее не в центр мира, а скорее на край света, в неизведанные земли Крымского полуострова. С другой стороны, мотивы, увлекавшие в путь их обоих. Были все же сходными, ибо как раз в 1786 году в Италии Гёте смог наконец завершить свою "Ифигению в Тавриде"».

Для леди Крэйвен реальный Крым оказался и этнографическим музеем, и театральными подмостками. Наблюдая, как ей на забаву местные казаки инсценируют собственную дикость, она при этом исследовала строение их челюстей. «Спустя пятьдесят лет после того, как Вольтер описал сражение Карла XII, запечатлев в сознании просвещенной публики пугающую странность казаков и татар, леди Крэйвен в тех же самых местах могла наслаждаться потешной битвой. Она выражала похвалы «татарскому гостеприимству», вторя Вольтеру (который сам не имел именно о таком гостеприимстве представления). Она упивалась ощущением собственного превосходства, испытываемого при том, как казак целовал край ее платья, и это было прямым следствием завоевания Крыма другой женщиной. И спонтанной репетицией ее появления здесь.

Обозревая севастопольскую гавань с огромным кораблем «Слава Екатерины», она сделала вывод, что «все европейские флоты могли бы укрыться от бури и неприятеля в этих бухтах и заливах». Этот «империализм фантазии», по выражению Л. Вульфа (причем империализм западный, а не восточный) стечением времени становился все менее невероятным. Л. Вульф вспоминает по этому поводу Крымскую войну (1853—1856), когда корабли трех европейских, вдобавок к Турции, государств действительно прибыли в Крым, чтобы принять участие в легендарной осаде Севастополя. Следует, впрочем, уточнить, что составлявшие костяк флота союзников судна с уже паровыми двигателями в саму Севастопольскую бухту войти не смогли, так как по приказу адмирала Нахимова неконкурентоспособные парусные судна Российского флота были умело затоплены у входа в бухту, создав неодолимый барьер своими мачтами). Лишь теперь, в связи с возможным пришествием сюда НАТО, можно размышлять о полном осуществлении фантазий Крэйвен — как морских, так и сухопутных: «Хотя я и не видела всего полуострова, я полагаю, что совершенно с ним знакома, и хотя это недавнее знакомство, я искренне желаю ему быть населенному людьми трудолюбивыми... Может ли хоть одно разумное существо... обозревать природу без малейшего содействия искусств, во всем ее изяществе и красе, протягивающей промышленности свою щедрую руку, и не отдать ей должное? Да, признаю, я бы желала видеть здесь поселение добрых английских семейств; основание мануфактур, как их заводят в Англии, посылающих к нам плоды этой страны». Возвращение британского флота в Крым вполне реально, а вот недвижимость в доброй старой Англии «новые русские» скупают куда более активно, чем англичане в Крыму.

Следует отметить, что путешествие Екатерины в Крым было, помимо прочего, важным аргументом в борьбе «прусской» и «русской» придворных партий. Сами эти понятия, впрочем, как уточняет историк 0.1/1. Елисеева, самими сторонниками данных группировок не употреблялись, а были заимствованы историографией из донесений иностранных дипломатов при петербургском дворе [61, 12]. Взгляды сторонников «русской» партии базировались на идеях канцлера А.И. Остермана (тоже, впрочем, немца по происхождению), который еще в 30-х—начале 40-х гг. XVIII века считал, что империи следует держаться своих собственных интересов, не попадая под влияние какого-либо из иностранных дворов. Весьма многочисленная и «привыкшая властвовать», по наблюдению английского посла Джеймса Гарриса, «прусская» партия, напротив, пребывала в убеждении, что Петербург не так силен, чтоб самостоятельно действовать на международной арене, и способен добиться успеха только в союзе с Берлином. Идеи П.И. Панина о необходимости альянса с Пруссией были усвоены его учеником, наследником престола Павлом Петровичем.

На этом фоне непростой вопрос о соотношении неосуществленного «Греческого проекта», авторство которого долго приписывалось Потемкину, по восстановлению Византийской империи с царевичем Константином на престоле, и успешно реализованного проекта присоединения Крыма приобретает дополнительные оттенки. «Во-первых, — пишет 0. Елисеева, — до сих пор до конца не выяснено авторство "Греческого проекта". Хотя его инициативные документы написаны рукой Безбородко, изучение бытования идеи захвата Константинополя в русском обществе, а также черновиков данного проекта показывает, что план был составлен Александром Андреевичем в ответ на запрос императрицы и по ее прямому указанию.

Во-вторых, трудно сказать, чем на самом деле являлась Записка Потемкина "О Крыме": альтернативным документом, который перечеркивал "Греческий проект" Безбородко; тайным планом, который русская сторона старалась осуществить под прикрытием "Греческого проекта"; или первым шагом на пути реализации грандиозных планов воссоздания Греческой империи?» [61, 16].

Впервые идеи захвата Константинополя были высказаны еще молодым Петром I накануне Азовских походов 1695—1696 гг. Затем об этом высказывались фельдмаршал Б.Х. Миних, А.И. Остерман, а у Екатерины II эта идея не раз использовалась как тема для конфиденциальных бесед с австрийским императором Иосифом II и в переписке с ним. Что касается программной записки «О Крыме» Потемкина, ее идеи восходят к еще более ранним документам, прежде всего к требованиям правительства царевны Софьи Алексеевны времен неудачных Крымских походов князя В.В. Голицына (1687—1689 гг.), «Необходимо признать, что два проекта "Греческий" и "Крымский" — были выдвинуты разными политическими партиями, действовавшими при русском дворе. Проекты ставили перед Россией совершенно разные цели. "Греческий" нацеливал страну на решение грандиозной задачи полного изгнания турок из Европы силами двух союзных государств с возможным привлечением Франции и Англии и раздела владений Оттоманской Порты. Записка "О Крыме" предусматривала присоединение полуострова к империи и уничтожение ханства силами одной России... Таким образом, можно сказать, что Потемкин фактически подменил один проект другим, сузив грандиозные цели первоначального документа до размеров реально осуществимой силами одной России внешнеполитической акции».

Записка «О Крыме» представляет собой приложение к декабрьскому (до 14.12.1782 г.) письму Г.А. Потемкина Екатерине II.

«Я все, Всемилостивейшая Государыня, напоминаю о делах, как они есть и где Вам вся нужна Ваша прозорливость, дабы поставить могущие быть обстоятельства в Вашей власти.

Если же не захватите ныне, то будет время, когда все то, что ныне получим даром, станем доставать дорогою ценою. Изволите рассмотреть следующее.

Крым положением своим разрывает наши границы. Нужна ли осторожность с турками по Бугу или с стороны кубанской — в обоих сих случаях и Крым на руках. Тут ясно видно, для чего Хан нынешний туркам неприятен: для того, что он не допустит их чрез Крым входить к нам, так сказать, в сердце.

Положите ж теперь, что Крым Ваш и что нету уже сей бородавки на носу — вот вдруг положение границ прекрасное: по Бугу турки граничат с нами непосредственно, потому и дело должны иметь с нами прямо сами, а не под именем других. Всякий их шаг тут виден. Со стороны Кубани сверх частных крепостей, снабженных войсками, многочисленное войско Донское всегда тут готово.

Доверенность жителей в Новороссийской губернии будет тогда несумнительна. Мореплавание по Черному морю свободное. А то, извольте рассудить, что кораблям Вашим и выходить трудно, а входить еще труднее. Еще в прибавок избавимся от трудного содержания крепостей, кои теперь в Крыму на отдаленных пунктах.

Всемилостивейшая Государыня! Неограниченное мое усердие к Вам заставляет меня говорить: презирайте зависть, которая Вам препятствовать не в силах. Вы обязаны возвысить славу России. Посмотрите, кому оспорили, кто что приобрел: Франция взяла Корсику, Цезарцы без войны у турков в Молдавии взяли больше, нежели мы. Нет державы в Европе, чтобы не поделили между собой Азии, Африки, Америки. Приобретение Крыма ни усилить, ни обогатить Вас не может, а только покой доставит. Удар сильный — да кому? Туркам. Сие Вас еще больше обязывает. Поверьте, что Вы сим приобретением бессмертную славу получите, и такую, какой ни один Государь в России еще не имел. Сия слава проложит дорогу еще к другой и большей славе: с Крымом достанется и господство в Черном море. От Вас зависеть будет, запирать ход туркам и кормить их или морить голодом.

Хану пожалуйте в Персии, что хотите, — он будет рад. Вам он Крым поднесет нынешную зиму, и жители охотно принесут о сем просьбу. Сколько славно приобретение, столько Вам будет стыда и укоризны от потомства, которое при каждых хлопотах так скажет: вот, она могла, да не хотела или упустила. Если твоя держава — кротость, тут нужен в России рай. Таврический Херсон! Из тебя истекло к нам благочестие: смотри, как Екатерина вторая паки вносит в тебя кротость христианского правления» [60, 155].

Общая цель завоевания Крыма предназначается, комментирует эту записку А. Шёнле, чтобы показать плоды просвещенного христианского самодержавного правления. Под благожелательной властью Екатерины преобразование Крыма в участок небес будет служить материальным примером духовного смысла российской власти правила. «Ссылка Потемкина на метафору рая следует за ясной логикой. Согласно истории, Херсонес — колыбель российского христианства... Следовательно, восстановление христианского правления в Таврической области и превращение ее в своего рода рай вело бы к завершению определенного исторического цикла» [219].

Следует также отметить, что у обоих проектов — Греческого и Крымского—были свои сугубо культурные составляющие. Так, С.А. Экшут видит в стремлении к Константинополю, к центру мира, к его золотой середине одну из главных аксиом русской дворянской культуры второй половины XVIII века. Красота образа Греческой империи, ее созвучность художественным настроениям образованного общества того времени значила для людей эпохи Просвещения больше любых, строго продуманных политических выкладок. Зачастую именно яркий образ определял их стремления и влиял на реальные дипломатические и военные шаги. «Для Екатерины и ее современников Константинополь ассоциировался не столько с ключами от Средиземного моря, сколько с представлениями древних о середине мира, о его земном центре... "Вселенной на среду ступаешь"; "Покрыл Понт Черный кораблями, / Потряс среду земли громами"; "Доступим мира мы средины". Эти державинские строки были понятны его современникам, но уже в начале XIX в. стали нуждаться в объяснениях. Изменился дух времени» [215, 38].

То, что было свойственно русским дворянам второй половины XVIII века, становилось чуждым их детям и внукам уже на рубеже XIX столетия в результате глубоких изменений в культуре, ее усложнения, а также переориентации общества с государственных ценностей к ценностям частной жизни.

Вокруг «Греческого проекта», силами художников и поэтов, которым покровительствовали А.А. Безбородко и А.Р. Воронцов — Д.А. Левицкого, Н.А. Львова, Г.Р. Державина, И.И. Хемницера, И.И. Дмитриева, — стал было складываться соответствующий культурный текст. Собственно, «преемство от Греции», как отмечает О.М. Гончарова, было основополагающей идеей русской государственности и православия [46]. Идея эта была сформулирована еще в «Слове о законе и благодати» Илариона (нач. XI в.)» и легла в основание ряда идеологических построений, так или иначе связанных с попыткой определения русской идеи, «России» и «русского». «Именно поэтому русский византизм всегда оказывался востребованным и актуализованным в эпохи кризисов или нестабильности государственной или церковной жизни. Утраченное в таком случае "равновесие" восполнялось обращением к исходному контексту самоопределения, самоутверждения или к усвоению идейного наследия соидентифицируемого объекта. Заново воспроизводимые контекстуальные параллели опирались на сложившиеся традиции и, по сути, обновляли имеющиеся в запасе культуры тексты или иные семиотические образования».

Речь тут идет именно о «контексте» потому, что он не реально-историчен, а воссоздан, исходя из своих собственных, аутентичных проблем культуры. Любые, даже самые незначительные «византийские жесты» легко прочитывались потому, что они уже как бы изначально ощущались «своими» или таковыми могли быть реинтерпретированы позднее. Так, женитьба Ивана III на греческой царевне Софии в XVIII веке Н. Карамзиным и М. Щербатовым была истолкована как присвоение «византийского наследства». Так же легко для восполнения внутренних по каким-либо причинам возникающих «пробелов» изымались из имеющегося «национального контекстуального запаса» любые необходимые элементы, знаки и атрибуты. Так, в политике и поведении Бориса Годунова элементы византизма восполняли отсутствие у него законных прав на русский престол (утверждение патриаршества и обновленный в сторону большей близости с византийским обрядом чин венчания Годунова на царство).

Смыслопорождающий потенциал традиционного русского византизма оказался устойчивым и продуктивным и в Петровскую эпоху, когда Россия, казалось, полностью переориентировалась на Запад, новые, европейские, государственные модели и идеологию Просвещения. «Как и в прежние времена, он работает именно как контекст, заново порождающий тексты как культурно-семиотические, так и вербальные» [46, 21]. Впрочем, Петру не удалось овладеть ни одним метонимическим индексом или знаком Царьграда, каковым, к примеру, была Казань для Ивана Грозного. Но поэты и историки выражали веру, что Петр Царьград все же возьмет. Знаменательно название книги И.И. Голикова «Сравнение свойств и дел Константина Великого... с свойствами и делами Петра Великого».

В оде Ломоносова «На взятие Хотина» (1739), при обозрении пространственной модели строительства России, особая значимость придается походам полководцев Анны Иоанновны именно потому, что они южные, актуализирующие идею об «освобождении» Константинополя. Проекты такого завоевания носили метанимический характер, гарантируя новое «приращение смысла» в концептуализации России.

Интерес к древнегреческим же сюжетам в XVIII веке обычно объясняется любовью к Античности, как и в других европейских странах. Однако, по мнению О. Гончаровой, «мы имеем дело с наложением двух потенций культуры. К тому же, идея "древнего Греческого царства" и соответственно многочисленные ее элементы и атрибуты в культуре 2-й пол. XVIII века легко объяснить сквозь призму замыслов Екатерины: Россия сначала реконструирует языческое царство, а затем как истинно православная держава дарует ему "свет", т.е. репродуцирует новую Византию (см. характерную для эпохи поэтическую формулу "Прими, нещастна Византия, / Тот свет от Россов, кой Россия / Прияла древле от тебя" (Петров, 1782). Таким образом, Греческий текст переписывает заново историю, "переворачивает" ее. Постепенно мифо-легендарное пространственное усвоение византийского наследия, так или иначе в разное время влиявшего на концептуализацию самого русского "царства", привело в конечном счете к тому, что при Екатерине оно стало мыслиться реальным, практическим завоеванием империи, а Россия в таком случае полностью заменяла собой империю, становясь на ее не только политическое, государственное, но и, главное, духовно-религиозное место...»

Таким образом, «Крым-Таврида» становится в русском сознании традиционным метонимическим "замещением" Греции-Константинополя» [47, 97]. Этот вывод основан на культурно-текстуальной логике, а не на изучении перипетий внутриполитической борьбы вокруг престола (как у О. Елисеевой). Думается, эти подходы друг другу не так уж и противоречат, а скорее метонимически же дополняют друг друга. В любом случае культурно-логическая и политическая борьба между Греческим и Крымским текстами имела место, и в 1783 году победил именно Крымский текст.

Любопытно, что когда дело дошло до осуществления Крымского плана, Потемкин, как отмечает О. Елисеева, стал держать в неведении императорский двор, чтобы не посвящать в его детали союзника Иосифа и внутренних «бурбонцев» (сторонников Австрии). Это несколько противоречит прозвучавшему на Международной конференции «Крымский текст в русской культуре в XVIII—XX вв.» (Пушкинский Дом, сентябрь, 2006) утверждению О. Гончаровой, что Екатерина II не спешила воплощать потемкинский Греческий проект, поскольку он был, получается, не потемкинским, и как раз Потемкин тут и не спешил.

«Ты можешь себе представить, в каком я должна быть беспокойстве, не имея от тебя ни строки более пяти недель, — писала Екатерина 15.07.1783... я ждала занятия Крыма по крайнем сроке в половине мая, а теперь и половина июля, а я о том не более знаю, как и Папа Римский» [61, 162]. К августу 1783 года операция по присоединению Крыма была завершена. Расчет князя оказался верен — затянув введение войск, он избежал войны с Турцией летом.

Метафора рая уже имела немалую область применения в российской культуре. «Миф рая» нередко призывался для прославления государства, его правителя или одного из его сановников. Потемкин предложил начать воплощение этой метафоры, к которой особенно часто прибегали поэты для литературных прославлений Екатерины, в имперскую политическую практику. Екатерина поддержала идентификацию Крыма с райским садом. В ряде писем, написанных в течение ее известной поездки 1787 года в Крым, она непрерывно подчеркивает неистощимое изобилие этой земли, заключая, что "это место является раем на земле." Интерес Екатерины к семиотической ценности пейзажа как проекта и ее проницательность в использовании садов в политических целях известен. Норберт Элиас высказал идею, что абсолютистские сады служили формой самопредставления королевской власти, «более прекрасным приближением идеалов короля, чем то, что осуществлялось в его контроле и покорении людей» [219].

Итак, в январе 1787 года Екатерина Великая покинула Санкт-Петербург и начала свое триумфальное шествие в Крым, невзирая на уговоры Потемкина, «наперсника Северной Минервы» (по выражению Г. Державина) еще повременить ввиду его «неготовности» [204, 17]. Подобно Дмитрию Донскому, которого на Куликово поле сопровождала взятая «видения ради» группа «гостей-сурожан», императрица везла западноевропейских послов при ее дворе — английского, австрийского и французского (последний — граф де Сегюр, путевые записки которого, вкупе с мемуарами принца де Линя, — наиболее ценный источник по этому путешествию). В Херсоне к свите инкогнито примкнул император Австрии Иосиф II (под именем «графа Фалькенштейна).

Сегюр заранее предупреждает читателя, что он не ожидает увидеть местности и людей в их естественном состоянии». Ведь невозможно понять и «наши (т.е. французские. — А.Л.) деревенские нравы, увидев однажды, как их представляют в Опере». Однако на самом деле желающие легко могли познакомиться с оперным образом французской деревни в Москве. Известно о представлении пасторальной оперы Жан-Жака Руссо «La Devin du village» в Московском воспитательном доме в 1787 году в русском переводе.

Отсюда Л. Вульф делает вывод о жанре крымского путешествия Екатерины II как об «оперном действе, представлении под открытым небом эпических пропорций» [37, 200]. В подтверждение приводится цитата из Сегюра: «Иллюзия почти всегда привлекательней реальности, и нет сомнения, что представляемая Екатерине II на каждом шагу волшебная панорама... будет благодаря своей новизне для многих более любопытна, чем гораздо более полезные в других отношениях отзывы некоторых ученых, которые путешествовали повсюду и философически обозрели эти просторы России, возникшей столь недавно из тьмы, чтобы с самого первого своего броска к цивилизации в одно мгновение стать столь могущественной и огромной».

Слово «иллюзия» стало ключевым для Сегюра в его попытках обозреть волшебную панораму России, каковой она должны была предстать перед Екатериной II. Он отдавал отчет, что речь тут может идти не о «философическом» тексте, вроде тех, посредством которых Век Философов стремился открыть для себя Россию. Сегюр проводил идею, что именно фантастическое произведение может оказаться более уместным при описании поистине фантастического скачка России из полунощной тьмы к юго-западной цивилизации. Т.е., не «Остров Крым», а «Остров Россия».

Особенность этого путешествия заключалась также еще и в том, что, хотя формально это была поездка для обозрения России, в действительности истинная цель заключалась втом, чтобы «себя показать». Именно императорский путешествующий двор стал «центром всеобщего любопытства», «настоящим представлением».

«Всеобщее любопытство» в России было подхвачено во всей Европе. Во всяком случае, Сегюр очень гордился ролью «свидетеля» «необыкновенного путешествия, приковавшего к себе внимание Европы». По его воспоминаниям, они вместе с императрицей «обсуждали все домыслы, какие рождаются в Европе в связи с этим путешествием». «Как в "Карле XII" Вольтера, именно Западная Европа была той Европой, которая обозревала и строила догадки. Самим путешественникам почти казалось, что они оставили Европу позади, предавшись восточным фантазиям; они были уверены, что их путешествие выглядит совершенно "восточным" для тех, кто наблюдает за ним издали. Когда в Херсоне к Екатерине присоединился Иосиф II, "мы делали вид, будто все вокруг воображают, что они с императором собираются покорить Турцию, Персию, возможно, даже Индию и Японию". Это была крайне причудливая ситуация: сами путешественники стремились представить, что же именно Западная Европа воображала об их восточноевропейском вояже. Вполне естественно, этот вояж немедленно преображался в фантазии о завоевании, и особенно в восточные фантазии».

Так это движение на юг было одновременно движением на восток — и, как это ни парадоксально, на запад!

Емкая метафора Семена Боброва «рассвет полночи» точно выражает идею этого путешествия. Отправляясь из Санкт-Петербурга в январе, путешественники для спасения от холода кутались в медвежьи шубы. Длинные зимние ночи скрашивались при этом искусственным освещением по пути. «Благодаря восточной роскоши, — писал Сегюр, — у нас не было недостатка в ярком свете, рассеивающем тьму: совсем рядом друг с другом по обеим сторонам дороги возвышались огромные пылающие пирамиды из ели, кипарисов, березы и сосны; таким образом, мы проезжали по огненной дороге, сияющей ярче дневного света. Так, посреди самой мрачной ночи гордая самодержица Севера желала и приказывала "Да будет свет!"».

Но этот иллюминаторский триумф дня над ночью — как наглядная метафора самой России, идущей вместе с императрицей из мрака к свету цивилизации, был лишь одним из волшебных «восточных» эффектов этого предприятия. Днем волшебство продлевалось по-своему. Заснеженные равнины продолжали сверкать «с великолепием хрусталя и бриллиантов». По плану, лишь в Киеве, на Днепре, должна была начаться водная часть путешествия, когда свита должна была пересесть на речные суда. Но воображение Сегюра забегало вперед, предваряя метафоры Шергина и Волошина. Зимние равнины Средней России представали в виде «замерзшего моря», а сани — как «флотилия легких лодок».

Останавливаясь в построенных, «как по волшебству», небольших придорожных дворцах, в недосягаемости для «сурового климата и нищеты этого края» развалившись на подушках диванов, наслаждаясь «тонкими винами» и «редкими плодами», а также развлечениями, которые очаровательная женщина обычно привносит в любую компанию, «даже когда она самовластная монархиня», путешественники пикировались по поводу представлений о «варварской» России, которые царили во Франции.

«Держу пари, господин граф, — говорила Екатерина, — что в это самое мгновение в Париже ваши прекрасные дамы, ваши изящные господа и ваши мудрецы глубоко жалеют вас, путешествующего в краю медведей, в варварской стране, в сопровождении надоедливой царицы» [37, 202].

Сегюр в ответ тактично напоминал императрице, как восхищался ею Вольтер (впрочем, уже умерший десять лет назад). В своих поздних мемуарах он предпочел представить именно такой, стереотипный образ России. Однако и стратегической медийной целью путешествия, по мнению Л. Вульфа, было «не опровержение, но драматическое обострение французских представлений о Восточной Европе». Будучи немкой на российском престоле, Екатерина вполне разделяла представление о российско-азиатском варварстве, которое оправдывало в глазах Европы ее просвещенный деспотизм. Украшенность «рассветно-полунощного» путешествия «восточными» эффектами указывает на замысел демонстрации императорской власти над варварами и медведями. «Если западноевропейское воображение сможет переварить Крым, то присвоенный Екатериной полуостров одновременно окажется под властью прекрасных парижанок». Такова последняя цивилизаторско-культурная инстанция...

В Киеве к путешественникам присоединился известный светский лев — Шарль-Жозеф принц де Линь, тут же ставший душой компании. Екатерина привлекла его воображение в Крым обещанием подарить тот самый участок земли, на котором, согласно легенде, Ифигения исполняла роль жрицы храма Артемиды (Дианы). По словам Сегюра, привнесенное принцем «тепло» вызвало в компании путешественников свой микро-«рассвет»: «С этого мгновения, казалось нам, мы чувствовали, что суровость угрюмой зимы стала смягчаться и что веселая весна не замедлит возродиться».

В своих «Записках» де Линь отметил увиденные им приметы этого вояжа иллюзий с фасадом в стиле рококо — «прозрачные ткани, кружева, меха, гирлянды», заметив, что они словно «вышли из модных лавок на улице Сент-Оноре». «Именно стиль рококо делал Париж мадам Помпадур лидером изящного вкуса, изящества и цивилизованности, и теперь он же примирял зияющие "контрасты" Восточной Европы, превращая деревенские хижины в дворцы, потемкинские деревни — в города. Иллюзорные превращения подчеркивали самую главную иллюзию екатерининского путешествия в Крым, иллюзию цивилизации».

Л. Вульф сопоставляет восточно- и западноевропейские иллюзии, связанные воедино в 1787 году в сознании Сегюра. По пути в Крым Сегюр получил известие о созыве французских нотабелей, что создавало свои иллюзии о возможности политических и экономических реформ во Франции. Так вера в возможность цивилизованных реформ в Западной Европе за два года до начала революции совмещалась с возможностью цивилизирующего преображения Восточной Европы (в котором после революции 1789—1794 гг. приняли активное участие французские эмигранты-дворяне).

Наряду с архитектурными украшениями действо включало в себя представления целых народов, уже подвергнувшихся преображающему воздействию цивилизации и которым предстояло далее подвергаться такому воздействию. «Воздух оглашался звуками гармоничной музыки, раздававшимися с наших лодок, — описывал Сегюр днепровскую часть крымского предприятия. — Разнообразные костюмы зрителей по обеим сторонам реки постоянно производили все новые роскошные движущиеся картины». Т.е., повторяет Л. Вульф жанровое определение данного текстуального блока Крымского текста, «это была опера в полном смысле слова, с музыкой и костюмами; именно костюмы особенно "возбуждали... воображение"». Как после театральной премьеры, Екатерину поздравляли с тем, что ей удалось «смягчить еще недавно столь грубые и косные нравы» своих подданных, и выражали надежду на яркое будущее «диких племен, все еще населяющих отдаленнейшие части ее империи». Екатерина представляла, как эти племена сидят в своих шатрах среди стад, нуждаясь так в малом, и иногда впадала в лицемерные сомнения в духе Руссо: «Желая цивилизовать их, я не знаю, не испорчу ли я их». Сегюр знал, каким образом сентиментальная царица прививала цивилизацию запорожцам, которых Вольтер характеризовал как разбойников и головорезов, мимо их бывших владений также шел их путь.

Чем далее на юг продвигалась процессия, тем больше Сегюр отдавал должное воображению Г.А. Потемкина: «Он мог неким волшебством побеждать все препятствия, преодолевать саму природу, сокращать расстояния, приукрашивать нищету, скрывать от нашего взора однообразие песчаных равнин».

В связи с такими отзывами, в какой-то степени Потемкина можно назвать «экстенсивным» (или «степным») Петром I, с элементами пародийности на оного. Ведь блестящая его победа над природой и дикостью отчасти пародировала процесс цивилизации, превращая его в обман зрения. И на этот обман заграничные спутники, как правило, не поддавались, замечая, что приветственные казачьи возгласы и деревенские напевы — звуковые эффекты оперного действа, а потемкинские деревни представляют собой лишь фасады (и, конечно, забывая за бутафорскими «потемкинскими деревнями» реальные города, построенные Потемкиным же). Так это путешествие утвердило легенду о России и Восточной Европе как месте мистификаций и иллюзий, но таких, которые любой западноевропеец сможет без труда различить.

Так был рожден и «миф», как трактует эти представления А. Панченко, о «Потемкинских деревнях», порожденный прежде всего страхом иностранных гостей, что Россия сумеет претворить свои грандиозные планы и по части Греческого проекта [138, 103]. Причем миф этот предварял реальность, что вполне было характерно для атмосферы соперничества и наговоров петербургского высшего света. О том, что ее ждут только размалеванные декорации, а не устойчивые сооружения, Екатерине твердили еще в Петербурге.

В рождении этого «мифа», впрочем, сыграл свою роль и князь М. Щербатов, в представлениях которого крымская «ошибка» была лишь частью общей пагубной политики России: «Разделили Польшу, а тем усилили и австрийский, и бранденбургский дом, и потеряли у России сильное действие ея над Польшею. Приобрели, или лучше сказать, похитили, Крым, страну, по разности своего климата служащую гробницею россиянам» [214, 387].

В окружении цезаревича Павла образ Потемкина как злого гения России, в сниженной трактовке — авантюриста и лентяя, присваивающего себе чужие победы, сластолюбца и хитрого царедворца — создавался в литературе, рождавшейся в немецких розенкрейцерских кругах. Антитеза «светлейший князь» — «князь тьмы» — развернута в немецком мистическом романе-памфлете «Панславин Князь Тьмы», вышедшем в 1794 году, вскоре после смерти Потемкина, и ходившем по России в списках [61, 32—33]. Развитием этой тенденции в более приземленном ключе стали книги саксонского дипломата Г.А.В. Гельвига. Он работал в России секретарем посольства в 1787—1796 гг., фактически выполняя роль резидента и активно собирая информацию о жизни императорского двора. Именно его позднее опубликованные книги и утвердили среди европейской публики миф о «потемкинских деревнях» [57, 27]. Так, военный флот, представший перед путешественниками в Севастополе, состоял, по описаниям Гельвига, «из купеческих кораблей и старых барок, кои отовсюду согнали и приправили в вид военных кораблей» [61, 34]. Что-что, но уже господствовавший в Черном море флот бутафорским не был. Но его реальность была представлена с особой артистичностью, начиная с Киева, когда именно Потемкин перенял от П.А. Румянцева попечение над путешествующими. Екатерина с гостями в Киеве пересела на построенные в римском стиле галеры колоссальных размеров, которые не были просто бутафорией, так как обладали возможностью маневрировать и салютовать. Граф де Людольф так описывал херсонские впечатления в конце мая 1787 года: «26-го я присутствовал при самом великолепном в мире зрелище, так как в этот день был назначен спуск военных кораблей. По моем приезде в Херсон (за две недели до того. — А.Л.) я не мог себе представить того, чтоб эти суда могли быть готовы к прибытию императрицы, но работали так усердно, что к назначенному сроку все было готово... Все сделано только на скорую руку. Тем не менее я был поражен прилагаемою ко всему деятельностью. Это страна вещей удивительных, и я всегда сравниваю их с тепличными произведениями, только уже не знаю, будут ли они долговечны» [138, 98].

Характерное восприятие Сегюром окружающего пейзажа как чистого холста, т.е. чистой страницы для будущего текста культуры: «Та часть степи, где мы оказались, на которую цивилизация стремится распространить свои завоевания и труды, напоминает чистый холст, на котором художник только начинает создавать великолепную картину, помещая где хутор, где рощу, где возделанные нивы; но, продвигаясь медленно, его работа еще веками сохранит вид пустыни».

В чем главная эстетическая особенность путешествия Екатерины II на фоне того путешествующего бума XVIII века, участники которого рассматривали свои деяния как некую силу, призванную культурно завоевывать новые земли, в частности ту же Восточную Европу?«...Именно крымский вояж Екатерины, — считает Л. Вульф, — был следующим логическим шагом, сосредоточив внимание на образе цивилизации как художественной силы, медленном накоплении живописных деталей. Хотя Потемкин мог, конечно, лишь символически приукрасить безбрежность степей, путешественники высоко оценили присутствие татарских кочевников с их верблюдами и шатрами, привносивших "немного жизни в этот однообразный пейзаж". Он еще более развлек гостей Екатерины, "заставив появиться" пятьдесят казачьих эскадронов: "Их живописные азиатские костюмы, живость их маневров, резвость их коней, их скачки наперегонки, их клики, их пики заставляли мгновенно забыть о существовании степей". Эта сценическая, хореографическая дикость, эта роскошная опера отсталости была первой, декоративной, ступенью на пути к цивилизации» [37, 209].

Как описывал Сегюр цель путешественников, «крымский полуостров ограничен с востока Азовским морем, с юга и запада Черным морем, а с севера скован пустынями древней Скифии». То есть, для путешественников XVIII века переполненная разнообразными ассоциациями «древняя Скифия» была столь же реальным географическим объектом, как Черное и Азовское моря. Когда путешественники оставили степи позади, они оказались в мире цветов и фруктов, лавров и виноградников, которые представляли собой уже не искусственные украшения в стиле рококо, но более чем натуральную флору. В представлении Сегюра, холод севера в мгновение ока сменился вполне итальянским климатом, теплом Неаполя. Как раз тогда, когда крымские путешественники достигли Крыма, следующий параллельным курсом Гёте оказался именно в Неаполе, тоже, конечно, пробудившем его поэтическое воображение: «Многоцветные фрукты и цветы, которыми себя украшает природа, как будто приглашают людей убрать себя и свое имущество в самые яркие цвета, какие только бывают». При этом в Неаполе Гёте наблюдал за настоящим извержением Везувия с разливающейся в ночи расплавленной лавой. Участники же крымского путешествия благодаря Потемкину могли наслаждаться «представлением Везувия», которое так же превращало ночь в день. Так Восточная Европа в крымском своем измерении продолжала превращаться в иллюзорного, фантастического двойника Западной Европы.

«Крым предстал взору Сегюра усыпанным цветами и фруктами именно потому, что весь вояж, начиная с самых первых гирлянд, подготовил его к восприятию Восточной Европы с точки зрения живописности. На самом деле еще до отправления в путь Сегюр оценивал природные ресурсы Крыма с вполне практической точки зрения. Пытаясь убедить Потемкина, что торговля с Францией предпочтительнее британского преобладания в русской экономике, он особенно выделял "южную коммерцию" России. Сегюр настаивал, что "только мы можем открыть рынки для произведений этого огромного, но почти пустынного края, населить, цивилизовать, обогатить и возглавить который поручила ему государыня". Они были близки к заключению необычного соглашения между южными провинциями России и Франции, причем для Восточной Европы опять нашелся географический двойник в Европе Западной, и два региона оказались связанными планами экономической эксплуатации». Подобно леди Крэйвен, которая, глядя на севастопольскую гавань, воображала там английских торговцев и поселенцев, находившийся еще в Санкт-Петербурге Сегюр, обозревая мысленным взором Крым, представлял там французскую коммерцию как проводника истинной цивилизации.

В реальном Крыму фантазии оказались еще более прихотливыми. Рядом находился принц де Линь, оставивший свои эпистолярные мемуары об этом путешествии. «При приезде в Тавриду я думал, что душа моя возвысится великими произведениями, истинными или ложными, в ней случившимися. Дух мой уже исполнился героизма с Митридатом. Волшебства с Ифигенией, воинственности с римлянами, изящных искусств с греками, буйности с татарами, промышленности с генуэзцами. ... Но клянусь вам, что я нашел здесь совсем иное; все они исчезли, и осталась только тысяча и одна ночь. Теперь я в гареме последнего Крымского Хана, который очень дурно сделал, что снял свой лагерь и оставил во владение россиянам четыре года тому назад прекраснейшую страну в свете. Судьба избрала для меня комнату прелестнейшей его Султанши, а Сегюру — первого из его черных евнухов. Мое проклятое воображение не могло разгладить морщин моих; розы и лилии блистали на щеках ее, подобных маркизиным» [98, 53].

Среди фантазий принца было представление, что подумает «Европа», если татары умыкнут всю их компанию, вместе с обеими императорами, Екатериной и Иосифом, и привезут как пленников к султану в Константинополь. Настоящий Восток был совсем рядом, по ту сторону Черного моря. И принц размышлял о возможности покинуть Европу, «если так и вправду можно назвать то», что предстало их взору, «столь мало ее напоминающим». Крым в реальности оказался той точкой, где Восточная Европа наименее походила на «Европу», географически принадлежа ей.

«В Крыму Восточная Европа становилась иллюзорным Востоком, где власть принадлежала европейцам, в особенности власть, позволявшая им все изучать и осматривать. Они проникали даже в дворцовые гаремы, но им и этого было мало: "Покоренные мусульмане не могли отказать нам ни в чем, потому мы входили в мечети во время молитвы"» [37, 211]. Крымским проводником Сегюра стал смиренный садовник последнего крымского хана Шагин-Гирея, который немного говорил по-итальянски. И это превращало его в отражение региона-двойника южной оконечности Западной Европы.

Пока в Бахчисарайском ханском дворце граф воображал себя пашой, принц де Линь сообщением, что Сегюр разместился в покоях черного евнуха, разрушал иронией фантазии приятеля. Но он предавался при этом своим мечтам. В своих новых владениях, на месте легендарного храма Артемиды, где жрицей была Ифигения, принц восседал на турецком ковре, описывая себя в окружении татар, почитавших его, будто он — второй Магомет. Его воображение, как он писал французской маркизе, было «свежим, розовым и круглым, как щечки madam la marquise». В отличие от Сегюра он не претендовал на какой-либо конкретный титул типа паши. «Я более не знаю, ни где я, ни в каком я веке». Воображение оказывалось столь восприимчивым, что принц в Крыму задавался вопросом о том, кто он такой, лишь в самых общих очертаниях. «Расположенная где-то посредине между Европой и Востоком, между цивилизацией и варварством, между подлинным и подделкой, Восточная Европа ставила всех путешественников XVIII века перед необходимостью выбора. Принц де Линь видел движущиеся холмы, при ближайшем рассмотрении оказавшиеся верблюжьими горбами, и думал, а вдруг он уже оказался среди волхвов по дороге в Вифлием. При виде одетых в серебро юных горских князей с луками и стрелами, верхом на белых скакунах, он уже переносился воображением в Персию времен царя Кира. Даже в своем XVIII веке, прославившемся торжеством космополитизма, принц де Линь отличился особенной, крымской стадией своего космополитизма, буквально наслаждаясь таким состоянием: «Я люблю всюду принадлежать к сословию иностранцев, француз в Австрии, австриец во Франции, и тот и другой в России; вот способ всюду наслаждаться и нигде не попадать в зависимость».

Такое понимание независимости не сводилось только к проблеме подданства. Принц, по мнению Л. Вульфа, «культивировал свободу воображения и свободу выбора идентичности», что, впрочем, можно расценить и как кризис, растворение идентичности. Если следовавший параллельным курсом Гёте в Италии, пробуя фиги и груши и восхищаясь лимонными деревьями, признавался, что в Риме «все мечты моей юности обрели жизнь», и выражая убежденность, что в таком краю «всякий, кто пристально смотрит вокруг и имеет глаза, чтобы видеть, несомненно, станет тверже характером», то в Крыму де Линь, объявляя себя «новым существом», в отличие от Гёте, не сумел ни встретить воспоминания своей юности, ни укрепить свой характер.

«"Я спрашиваю себя, кто я такой и по какой случайности я оказался здесь", — писал он, и наблюдавшие за ним татары, наверное, задавались тем же вопросом. "Я подвожу итог моей непоследовательной жизни", — такой портрет расслабленного европейского «манилова-обломова», — мог, конечно, создать только американский исследователь, носитель протестантской трудовой этики. — Среди татар принц нашел некоего албанца, который... немного говорил по-итальянски, и через этого переводчика попытался выяснить у татар, счастливы ли они и знают ли, что теперь принадлежат ему. "Я благословил лентяев (les paresseus)", повторял он вновь и вновь, наслаждаясь ощущением благосклонного превосходства, которое он испытывал не только как их принц, но и как их пророк.

Хотя принц и сам был одним из развалившихся на турецком ковре лентяев, его воображение бодрствовало: "Что же тогда я здесь делаю? Турецкий ли я пленник? Выброшен ли я на берег кораблекрушением?" Подобные фантазии казались ему ничуть не более невероятными, чем само приглашение от Екатерины.

Апофеозом путешествия, и, в частности, флотской его темы, стало посещение Севастополя. Во время парадного обеда в Инкерманском дворце, из окон которого открывался прекрасный вид на Севастопольскую бухту, по знаку Потемкина занавеси были отдернуты, и стоявший на рейде Черноморский флот салютовал императрице и всем гостям. Екатерина совершала объезд кораблей на катере, который был точной копией аналогичного султанского судна, что придавало повышенную знаковость и этому событию. Это представление произвело впечатление на гостей. «Император был поражен, увидев... прекрасные боевые суда, созданные как бы по волшебству. .. Это было великолепно... первой нашей мыслью было аплодировать». На прогулке Сегюр говорил «графу Фалькенштейну»: «Мне... кажется... что это страница из " Тысячи и одной ночи". Что меня зовут Джаффаром и что прогуливаюсь с халифом Гаруном-аль-Рашидом, по обыкновению его переодетым» [138, 99].

Окончание этого путешествия означало для Сегюра «остановить стремительную и разнообразную деятельность романа. Возвратиться к медленному и задумчивому ходу истории». Живя жизнью романных героев, путешественники привносили определенную долю воображения в свои рассказы, соперничая с бароном Мюнхгаузеном. При такой склонности к фантазированию следует отметить и фантастическую бесцеремонность к историческим эпохам и фактам, как это было характерно для путешественников XVIII века в целом. Если принц де Линь забредал из Тавриды античных мифов прямиком в Древнюю Персию, а потом в библейский Вифлием, то Сегюр окидывал таким взором сожаления покидаемый край: «Покинув эту сказочную страну, я никогда уже не смогу каждое мгновение открывать, как во время нашего триумфально-романного похода, новые поводы для удивления: флоты, построенные в одну минуту, эскадроны казаков и татар, спешащие из глубин Азии, освещенные дороги, огненные горы, очарованные дворцы, возникшие в одну ночь сады, пещеры дикарей, храмы Дианы, восхитительные гаремы, кочевые племена, бродящих в пустыне верблюдов и дромадеров, валашских господарей, кавказских князей, угнетенных грузинских царей, предлагающих свою верность и обращающих свои мольбы к царице Севера.

Я должен был вернуться к сухим политическим расчетам» [37, 216].

Царица, пришедшая с Севера, посетила сказочную империю, словно по волшебству поднявшуюся из «глубин Азии», которая была совершенно «восточной», при этом находясь в пределах Европы. «Именно этот исторический момент, — полагает Л. Вульф, — наиболее остро олицетворял драму и дилемму Восточной Европы». В то же время артистично остроумная, склонная к импровизационному разыгрыванию потемкинского сценария императрица выдала такую концептуальную шутку. «Она, между прочим, — пишет Сегюр, — рассказала нам, как однажды, узнав, что ее хулили за данное ею согласие на брак одного морского офицера с негритянкою, она на это сказала: "Видите, что это согласно с моими честолюбивыми видами на Турцию, потому что я дозволила торжественно отпраздновать союз русского флота с Черным морем"» [167, 20].

Сам же Сегюр обратился спиной к «Востоку» — как раз в тот период, когда с «Запада» стали приходить первые отклики на «всеобщую революцию». «Французская революция, "предмет размышлений, надежд и страхов, гораздо более серьезных и глубоких, чем чувства, вызванные короткой и блестящей мечтой о Тавриде, этой главой из "Тысячи и одной ночи", иллюзия которой растаяла лишь мгновение назад". Пришествие Французской революции в Западной Европе было настоящей историей и настоящей политикой, тогда как Восточная Европа оказывалась по сравнению с этим лишь неосязаемой империей снов и иллюзий. Принц де Линь обозначил это противопоставление в письме своей маркизе из Крыма, написанном в 1787 году: "Подданных этой империи, которых мы столь часто по доброте своей жалеем, не интересуют ваши Генеральные штаты; они умоляют философов не просвещать их". Легкомысленный принц сразу осознал, что в Восточной Европе можно укрыться от неумолимого течения XVIII столетия».

Обычно описания путешествия Екатерины II в Крым не затрагивают обратный путь. Сегюр же уделил внимание последнему зрелищу, остановке в Полтаве на пути уже из Крыма в Санкт-Петербург. Как отмечает Л. Вульф, еще Вольтер в 1731 году в «Истории Карла XII» установил тут историческую вешку, отметившую открытие им Восточной Европы [37, 217]. Сегюр описал местность как «потемкинскую деревню наоборот», чей скромный вид скрывал истинную ее историческую значимость. Он явился сюда, чтобы узнать, что она может предложить его «взору». И Потемкин, выступив в последний раз в роли импресарио, инсценировал в назидание всем саму Полтавскую битву. Сегюр описал эту «ожившую картину, живую, двигающуюся, в конце почти реальную». Так «величественное и великолепное зрелище достойно увенчало ее вояж, столь же похожий на роман, сколь важный исторически».

Для Сегюра историческая важность этой битвы соответствовала представлениям Просвещения о распространении цивилизации в Восточной Европе. «Если бы Петр потерпел поражение, то эта пространная империя обратилась бы, возможно навсегда, к тьме и варварству». Но Полтавская битва «изменила судьбы Востока и Севера Европы». Этой фразой — «Восток Европы» Сегюр, по мнению Л. Вульфа, и дал Восточной Европе имя, завершив ее открытие в конце XVIII века. В 1731 году Вольтер, даже следуя за Карлом XII после его поражения под Полтавой, не мог еще преодолеть традиционные представления о России как «северной» стране. Сегюр же, проехав из Петербурга до самого Крыма и вернувшись назад в Санкт-Петербург, обнаружил, что Россия более не лежит на «севере». Он не мог пройти мимо «Востока Европы», с его верблюдами и гаремами, то есть Восточной Европы в крымском измерении. «Во Франции вот-вот должна была начаться потрясшая мир политическая революция, а в Крыму и на Украине, в череде иллюзий и спектаклей, завершался важнейший культурный переворот, которому суждено было изменить карту Европы в глазах всемогущего наблюдателя. Западная Европа сосредоточила свое цивилизованное внимание на Европе Восточной, одновременно определив и самое себя».

В ходе этого путешествия Россия впервые совершила то, что, по мнению Д. Замятина, имело место при присоединении Средней Азии столетие спустя — «скачок из одной геополитической системы координат в другую». То есть «Россия как Азия в Европе становится Европой в Азии» [68, 318] (расширяя пределы Восточной Европы).

Известно, что Пушкин во время краткого, но насыщенного пребывания в Крыму усиленно штудировал Байрона, в полном соответствии с той волной «байронизма», что накрыла в те времена Россию. Менее известны эпизоды несколько комически окрашенного обращения к России у самого Байрона. Л. Вульф, к сожалению, тоже уделяет этому немногим более страницы. Но на этой странице он сумел обозначить многое (прежде всего, для лучшего обоснования своей концепции).

В 1820-х годах лорд Байрон отправил своего эпического героя, Дон-Жуана, в Россию XVIII века с тем, чтобы покорить там саму Екатерину II. При этом Байрона приводили в восхищение воспринимаемые им как поэтическая комичность русские фамилии. Байрон в шутку изумлялся каким-то устрашающим римфам, сопрягавшим эти фамилии, сочувствуя доле англоязычного поэта, который решился бы отправиться в Восточную Европу.

Но русские готовились к атаке.
Увы, богиня Слава! Как мне быть?
Достойны восхваления казаки,
Но как их имена произносить?

Далее Байрон все же решается на «ирои-комическое» «произнесение»:

На «ишкин», «ушкин», «ашкин», «ивский», «овский», —
Но мне годится только Разумовский.
Куракин, Мусин-Пушкин, Коклобской,
Коклотской, Шерематов и Хрематов —
Взгляните: что ни имя, то герой!
Ни перед чем не знающие страха,
Такие молодцы бросались в бой
На муфтиев и самого аллаха...

Через три десятилетия, во время Крымской войны, английские, французские и итальянские войска, придя на помощь «муфтиям», высадились в Крыму для поддержания восточноевропейского баланса по линии Санкт-Петербург — Константинополь. Певец Британской империи Альфред Теннисон (своего рода поздний британский Державин) уже не в ироническом, а в героико-патетическом духе описывает эпизод Балаклавского сражения в «Долине смерти» в поэме «Атака легкой бригады». Метет от редута свинцовой метелью, // Редеет бригада под русской шрапнелью. Так это событие стало символом высокого, но обреченного героизма. И этот эпизод бессмысленной гибели 600 ярко разряженных кавалеристов, брошенных атаковать пушки, оказал не сугубо эстетическое (катарсическое) воздействие на читающую публику, а заставил серьезно задуматься британских военных теоретиков. Вскоре британская армия переоделась в форму защитного цвета хаки и зарылась в землю.

Правда, это не помешало новым по-своему рискованным костюмированным представлениям по этому поводу, в которых реальная история с легкостью отбрасывалась в сторону. В 1936 году в США был снят военно-приключенческий боевик «Атака легкой кавалерии». Его динамичные батальные сцены считаются одними из лучших в истории кино. Было предпринято много усилий для воссоздания обстановки 1850-х годов, но вместо реальности осталась только помпезность, подкрепляемая волнующими строками все той же знаменитой поэмы Теннисона.

События перенесены в северо-западную Индию. Майор Джеффри Викерс (Флинн), блестящий британский офицер, сталкивается с индийским раджой Сурат Ханом, который прекращает связи с Англией и вступает в союз с Россией, готовя восстание. После предательства Сурат Ханом британских войск Викерс ищет мести, проведя бессмысленную, но храбрую атаку на русские силы на Балаклавских высотах в Крыму. Во время съемок картины погибло более двухсот лошадей, в результате чего Конгрессом США был принят новый закон о защите животных, участвующих в производстве фильмов. Не обошлось без жертв и среди каскадеров.

Иллюзии и реальность продолжают сталкиваться в Крыму и вокруг него. С одной стороны, в 1945 году на Ялтинской конференции здесь были заложены основы европейской стабильности почти на полвека — ценой того, что тонкие, не всеми уловимые культурные различия XVIII века превратились в грубые геополитические реалии. Покров иллюзии стал «железным занавесом». Возникновение его стало возможным и потому, что Восточная Европа давным-давно была нарисована в воображении Западной Европы, открыта, присвоена и отставлена в сторону в качестве «санитарного коридора». С другой стороны, какая фантазия могла вообразить, возможно, вряд ли когда-либо рационально постижимую и по-своему театрализованную атаку членов ГКЧП на Горбачева в Форосе в августе 1991 года?

Россия, согласно известному посылу Бориса Гройса, — область проявления подсознательных, деструктивных аспектов западной цивилизации, переходим мы на несколько иной язык, которым излагается следующая часть нашего повествования. Московская художественная школа также использует такие пары терминов — Большой Гнилостный Роман («гнилостность» выступает в данном случае как позитивная характеристика, свидетельство того, что культурно-текстовое древо не засохло) и Большое Связное Повествование. Доминирование первого приписывается России, доминирование второго — Западу [171, 29].

В поэзии как северо-южные, так и западно-восточные культурно-текстуальные ритмы России первым лучше всего выразил Ломоносов в оде «На взятие Хотина» (1739). В целом ода посвящена императрице Анне Иоанновне, но там помещен диалог Петра I и Ивана Грозного:

Чрез нас предел наш стал широк
На север, запад и восток.
На юге Анна торжествует.

Вторым был Велемир Хлебников. У Мандельштама «море Черное шумит у изголовья» в Петербурге. У Велемира Хлебникова центром морских притяжений в стихотворении «Ночь в окопе» (1920) оказывается Москва.

Как ветка старая сосны
Гнездо суровое несет,
Так снег Москвы в огне весны
Морскою влагою умрет.
И если слезы в тебе льются,
В тебе, о старая Москва,
Они когда-нибудь проснутся
В далеком море как волна.
Но море Черное, страдая,
К седой жемчужине Валдая,
Упорно тянется к Москве.
И копья длинные стучат,
И голоса морей звучат.
Они звучат в колосьях ржи,
И в свисте отдаленной пули,
И в час, когда блеснут ножи.
Морские волны обманули,
Свой продолжая рев валов,
Седы, как чайка-рыболов,
Не узнаваемы никем,
Надели человечий шлем

В1921 году В. Хлебников, находясь в Иране в качестве лектора Политотдела Волжско-Каспийской флотилии, пишет стихотворение «Новруз Труда».

«Снова мы первые дни человечества! / Адам за адамом // проходят толпой / на праздник Байрама / словесной игрой. / В лесах золотых / Заратустры, / Где зелень лесов златоуста! / Это был первый день месяца Ая. / Уснувшую речь не забыли мы / В стране, где название месяца — Ай / И полночью Ай тихо светит с небес. / Два слова, два Ая, / Два голубя бились / В окошко общей таинственной были...»

События стихотворения «Испаганский верблюд» (1921), как отметил А. Парнис, разворачиваются сразу в двух пространствах — на плоскости письменного стола, где стоит чернильница-верблюд, и на громадном пространстве, охватывающем Европу и Азию [140, 159]. «Путь медной чернильницы (по мысли поэта, она могла быть в «прежней жизни» ножом) есть в то же самое время путь человеческой мысли, устремленной на поиск счастья, гармонии — «лад» между материками: «Теперь неси в сердцах песчаных / Из мысли — нож!».

В стихотворении «Синие оковы» (весна 1922) «Речи несутся от края до края».

И эта весть дальше и больше,
Дальше и дальше,
Пальцами Польши,
Черных и белых народов
Уносит лады
В голубые ряды.

История и география России рассматривается здесь как органично единый пульсирующий северо-южный и западно-восточный текстуальный блок в его возможном завершении.

Когда же смерти баба-птица
Засунет мир в свой кожаный мешок,
Какая вдумчивая чтица
Пред смыслом строк отступится на шаг,
Прочтя нечаянные строки:
Осенняя синь и вы — в Владивостоке?
Где конь ночей отроги гор, —
Седой, — взамен травы ест
И наклонился низко мордой
И в звездном блеске шумов очередь,
Ваш катится обратно выезд,
Чтобы Москву овладивосточить.
И жемчуг северной Печоры
Таили ясных глаз озера:
Снежной жемчужины — северный жемчуг.
И, выстрелом слов сквозь кольчугу молчания,
Мелькали великие реки,
И бегали пальцы дороги стучания
По черным и белым дощечкам ночей.
.............................................
А там, кольчугой пен дыша,
Сверкали волны Иртыша,
И воин в северной броне
Вставал из волн, ракушек полн,
Давалписьмо для северной Онеги.
.............................................
И, подковав на синие подковы
Для дикой скачки.
Страну дороги Ермаковой,
Чтоб вывезть прошлое на тачке.

Текстуальное прочтение России дополняется буквальным.

Когда сошлись Глагол и Рцы
И мир качался на глаголе
Повешенной Перовской,
Тугими петлями войны,
Как маятник вороньих стай —
Однообразная верста:
Столетий падали дворцы,
Одни осталися Асеевы,
Вы Эр, покинули Рассею вы,
И из России Эр ушло,
Как из набора лишний слог,
Как бурей вырвано весло...

Но поэт выражает веру в свой вариант культурной глобализации, в слияние текстуальных потоков в единый текст культуры (минуя Невский поток).

Я верю: разум мировой
Земного много шире мозга
И через невод человека и камней
Единою течет рекой,
Единою проходит Волгой.

Крымский текст Хлебникова также является органичным и компактным средоточием более масштабных текстов. Его стихотворение «Крымское (Записки сердца. Вольный размер)» было написано еще в 1908 году. Но его пейзажные краски проецируют в будущее картины глубинных пространственно-временных сдвигов: «О, этот красный закат! / Своими красными красками кат!». Через год Судакский залив становится отправной точкой попытки оседлать «дикого коня» воображения-пророчества.

Я переплыл залив Судака.
Я сел на дикого коня.
Я воскликнул:
    России нет, не стало больше,
    Ее раздел рассек, как Польшу.

«Он так устраивает текст, — пишет С. Зимовец, — что последний производит посредством лепета клинический (в психоаналитическом смысле) эффект. Здесь знак указует не на знак, а на некое пространство патологии нормативных, грамматических принципов, и тем самым — на кристаллизацию власти в лингвистическом поле» [70, 121].

Более подробно об этом в следующей главе.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница


 
 
Яндекс.Метрика © 2024 «Крымовед — путеводитель по Крыму». Главная О проекте Карта сайта Обратная связь