Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
В Балаклаве проводят экскурсии по убежищу подводных лодок. Секретный подземный комплекс мог вместить до девяти подводных лодок и трех тысяч человек, обеспечить условия для автономной работы в течение 30 дней и выдержать прямое попадание заряда в 5-7 раз мощнее атомной бомбы, которую сбросили на Хиросиму. |
Главная страница » Библиотека » К.В. Лукашевич. «Оборона Севастополя и его славные защитники»
XIV. Севастопольские герои. Пластун Василий ЧумаченкоВ осажденном Севастополе выработалось не мало людей, дела которых полны истинного героизма. Имена этих скромных героев остались неведомы миру. Или они рано были покрыты сумраком могилы, или же сами герои молчали о своих подвигах: не любили рассказывать о них даже близким, товарищам. Но эти скромные имена должны неразрывно слиться с великим именем многострадального города и заслуживают того, чтобы поведать о них миру. Одним из таких забытых героев был пластун Василий Чумаченко. Он был крестьянин слободы заштатного города Калитвы, Воронежской губернии. Когда, в 1853 году, по России из конца в конец пронеслась смутная весть о том, что «француз, собрав много язык, собирается опять напасть на матушку Москву», Чумаченко, спасаясь от рекрутского набора, находился в бегах, в науке у черноморских пластунов. Прослышав, что война будет в Крыму, что к Севастополю, как черные тучи со всех сторон, текут вражьи полки, Чумаченко наточил свой саженный кинжал, простился со своими черноморскими учителями и пробрался в Крым. Он явился прямо к главнокомандующему, к светлейшему князю Меньшикову. — Ваше сиятельство, виновен я перед Богом и перед батюшкой-царем. Явите такую милость, заступитесь! Хочу послужить за царя и за веру православную. Князь его обласкал и, обещав прощение, прикомандировал к 2 батальону черноморского казачьего войска в пластуны. Василий Чумаченко Пластуны в то время были у всех на виду. Солдаты смотрели на них с особенным уважением и видели в них истинных рыцарей. Они с наслаждением любовались на их оригинальный, свободный костюм: огромную папаху, чуху с нашитыми патронами, красные нагрудники, черкеску... Им нравился их меткий, насмешливый разговор на хохлацкий лад, их медленная, тихая походка с перевальцем. Генерал Хрулев, заметив такое пристрастие своих солдатиков и стараясь постоянно оживлять и поддерживать дух своих подчиненных, завел в каждом из своих трех отделений оборонительной линии «пластунскую команду». В состав ее поступило по пяти человек с каждого полка трех пехотных дивизий. Обучали новобранцев настоящие черноморские пластуны. В новую «пластунскую команду» назначались обыкновенно, в виде отличия, самые расторопные в деле, сметливые, отважные и удалые солдаты, умевшие, что надо, подметить у неприятеля и с толком рассказать о подмеченном. По просьбе Хрулева, полковые командиры немедленно сшили этим молодцам папахи, чухи с нашитыми патронами, унтер-офицерам обложили черкеску галуном, — словом, снарядили весь пластунский наряд. Солдаты гордились своею новою одеждою и готовы были итти в огонь и в воду, чтобы доказать свое молодечество, — не наружное только, но и действительное. Эти вновь испеченные пластуны старались во всем подражать настоящим молодцам-пластунам. Они ходили, как и те, развалистой, тихой походкой; ломали язык на хохлацкий лад и строили безмятежные, серьезные рожи. Стрелять они стали «по-пластунски», — долго целясь; учились ползать, как пластуны. На вылазки в охотники новые пластуны лезли первыми, в деле — дрались, как львы. Служить в «пластунской команде» считалось очень лестным; на открывшуюся вакансию просилось множество солдат. Да и как же было не лестно носить костюм пластуна, когда он был вывескою храбрости и молодечества! Под конец Севастопольской обороны, когда неприятель подошел к нам уже очень близко, все секреты и ближайшие наблюдательные к неприятелю посты занимали «новые пластуны». Они старались не ударить в грязь лицом и отличиться не хуже старых. Случалось, что эти секреты сидели в пяти-шести шагах от неприятельских секретов; но те и другие молчали, чтобы из-за пустяков не затевать истории, не подымать тревоги. Находясь в опасном соседстве, пластуны для того, чтобы не покидать постов, не лазить лишний раз с донесениями на виду у неприятеля, принимали своп особенные меры предосторожности. Для того, чтобы уведомить один другого о замеченном и передавать донесение, они тихо перекликались разными условленными звуками. То слышалось трещанье кузнечика, то крик филина или петуха, мяуканье, блеянье, собачий лай. Впрочем, секреты, сидящие друг против друга, всегда знали о месте пребывания противников; в светлые ночи они видели их, а в темные натыкались на них невзначай. Вот что случилось однажды. Около Малахова кургана в секрете притаились пять пластунов. Ночь была светлая. Вдруг они увидали, невдалеке крадется французский патруль — шесть человек. Перекликнулись пластуны: четверо поползли им навстречу, прикрываясь полуразваленным гребнем старой траншеи, что вела к Камчатскому люнету, а один — пошел им навстречу без шапки и махал руками, показывая, что хочет передаться. А под полой кафтана у него был спрятан штуцер. Французы заметили его, остановились, стали совещаться. А пластун все двигается к ним и стал кричать, что хочет перейти. Среди французов один понимал по-русски. После совещания французский капрал передал свое ружье товарищу и, подняв руки, показал пластуну, что он безоружный и пошел ему навстречу. То же сделал и пластун. Другие французы ушли в обход, при капрале остался только переводчик. Когда пластун приблизился к капралу, то протянул ему руку и встал на одно колено; то же сделал и француз. Стоя друг перед другом, они что-то говорили вполголоса. Вдруг пластун почувствовал, что француз все крепче и крепче сжимает его руку и тянет его к себе. Он понял, что ему несдобровать. «Нет, — подумал он, — плохо шутишь, мусью». В одно мгновение вскочил он на ноги, повалил француза на землю, зажал ему рот рукой и свистнул. Он знал, что товарищи близко. Пластуны явились, как из-под земли. Переводчик, увидя мохнатые шапки, испугался и убежал. Другие патрульные, заметив его бегство, тоже бросились бежать, не подозревая, что их капрал в плену. Они видели толпу русских, но не слышали криков и убежали в траншею и оттуда открыли пальбу. Наши стали им отвечать. Загремела отчаянная канонада. Между тем, удальцы потащили своего пленника но канаве; он рвался, дрался, как лев. Но его благополучно представили генералу Хрулеву. Француз был страшно оскорблен своим пленением: плакал, кричал, рвал на себе волосы, говорил, что его взяли обманом, что так воевать нельзя. Когда его стали допрашивать, — он ответил, что пусть его лучше убьют, но он ничего не ответит. Порою француз доходил до бешенства и на настойчивые вопросы, обращенные к нему, выхватив из-за голенища нож, размахивал им и кричал, что если его хотят пытать, то он убьет всякого, кто к нему приблизится. Разгоряченного француза старались успокоить, попотчевали ромом и уложили спать. На другое утро пластун пришел навестить своего пленника. Француз узнал его, рассмеялся и протянул руку. Пластун дружески пожал ее и показал пленному свою руку, на которой повсюду были глубокие следы его острых зубов. Таковы были «новые пластуны», и такова была их служба, полная опасности. Жизнь в Севастополе во время осады, сопряженная с ежеминутной опасностью, грозящая на каждом шагу смертью, исполненная великих подвигов, незаменимых теперь, произвела в душе Чумаченка сильный переворот. Все счастье, всю радость он стал видеть только в боевой службе; ей он отдался со всем пылом молодецкого сердца и ей мечтал посвятить всю оставшуюся жизнь. Жизнь его в Севастополе была полна подвигов и приключений. Вот что рассказывает про него в своей книге его ближайший начальник1, любивший и ценивший отважного пластуна. Как-то приходит к нему Чумаченко и просит отпуск на два дня в Бахчисарай. — Что, брат, погулять, видно, захотелось? Соскучился? — Где там скучилось... Кынжал треба купить... Без него невозможно. Девятнадцатое недалеко. Опять каша закипит. В то время было заключено перемирие до 19 марта. — На что же тебе кинжал? Ведь у тебя ружье есть... Исправное? — Э нема орудия як кынжал, особливо в траншее... Схопишься с «ним с бисом» и несподручно возиться со штыком; кулаком «его» тузить — руке больно, задушить — тоже не всегда задушишь... Кынжал — другое дело... Да вот я вам расскажу, как мы пошли с Головинским на вылазку под 30 ноября ночью... На первую вылазку, что с четвертого бастиона... Еще мы тогда мортирки позабирали. — Помню, помню... Что же тогда случилось, рассказывай! — Наскочил я на одного француза... Мужик здоровенный. Хотел его в брюхо штыком, да и промахнулся. Он как прыгнет в сторону, да меня шашкой по пальцам. Чумаченко, как и все кавказские служаки, называл саблю шашкой. — Ружье у меня из рук вывалилось, а я осерчал да французу на шею и сел; возимся, не сдужаю я никак, не сломить... К счастью, кынжал выхватил да под ложечку ему... Так насквозь его и просадил. На другой день рука разболелась; нечего делать, ушел я в «шпиталь». Три дня провалялся, невмоготу... Моркотно по своим... Болестно слушать, что палят, палят... Не знаешь, кто палит, куда палит; кому круто приходится! Стал я просить доктора: явите божескую милость, позвольте уйти на бастион. Не пускает. Плохо. Порция маленькая: четверть булки. Черного хлеба, сухаря, ни Боже, не даст... А известно, что четверть булки нашему брату, когда сам собою здоров, только царапина на руке. Ну, уж я решил... Как прошел утром доктор по палате, я вышел из лазарета, будто погулять, да и тягу на свой бастион. Никто и не видал. Одежда у нас своя была. Сначала в «шпиталях» не до порядку: больных тьма, докторов мало, кто усмотрит; хочешь — и уйдешь. Прихожу я тогда на бастион, еще и к начальству явиться не успел, как один солдатик говорит мне: «Гляди, Чумаченко, мы как онадысь на вылазку ходили, три тела под «его» траншеей оставили. Кум и земляк мой там остался, сердешный мой приятель. Горестно-то как! Посмотри ты, братец, в «прозорную» трубку... Не разберу я... Кажись, они, нечисть проклятая, покойников привязали... Чем бы похоронить храбрых людей по чину церковному... Так нет, собакам на съеденье оставили». «Я долго смотрел в трубку... Вижу все, как сказал товарищ, так и есть... Говорю: «— Хошь трудно, а достать их можно. Полезу еще поближе, посмотрю. «— Эх кабы достать! — сокрушался приятель. — Во как тебе благодарны будем. Могорыча поставим. «— Мы и без могорычей оборудуем... Чего тут!.. Свой человек. «Пополз я из траншеи... Как змея крался из ямы в яму, что бомбы вырыли... Проскользнул между камнями поближе, сколь можно было, и обратно на бастион. Там все ждали, толковали, что я тела хочу утащить. Сам адмирал Нахимов разрешил и благословил. «Спрашивает: «— Что ж тебе нужно, Чумаченко? «— Дайте двенадцать человек черноморцев да три конца доброй бечевки, сажен по семидесяти каждый. «Назначили команду; дали веревку. Вышли молодцы-охотники. Я в пыли вывалялся, грязью рубаху вымарал, чтобы от земли не отличаться. Товарищей посадил в ямы по четыре человека и дал им по концу веревки. Говорю: «Коли дерну три раза веревку, значит, — тяни, братцы...» Сам пополз дальше... Тут вдруг по всей линии такая пальба пошла, что надо было спасаться... Мы веревки бросили, и всей компанией назад поползли, и во рве около ближней батареи схоронились. Лежали целый день. К полночи огонь стих, и мы опять поползли, опять за свое дело... У меня в руках три огромные клуба веревок... Я ползу да их разматываю... Товарищи концы крепко держат. Вижу, дело плохо: вправо и влево неприятельские секреты... Не заметили. Я перекрестился и еще тише полез дальше... Времени нельзя терять. Дополз, в темноте шарю... Схватил покойника... Лежит, сердешный, на шее веревка, идет к секрету. Я ее не тронул. Ощупал его, вижу, полы шинели к земле колышками прибиты; я их обрезал... Так же и с другим покойником справился... Потом окрутил их подмышками веревками, крепко связал... Было готово. С третьим помучился, думал, не совладаю и сам пропаду... Веревки у него проведено не было... Зато нехристи обмотали его корабельною снастью около шеи и концы глубоко в землю засадили. Стал я их выковыривать: ногти задрал до крови, больно, в глазах мутится, руки скрючило... Боюсь, услышат. Невмоготу человеческую... Однако, освободил и к веревке прикрепил... Сердце заиграло. Однако, освободил, и к веревке прикрепил «Пополз назад; дополз до половины дороги и товарищам сигнал подал. Те быстро и дружно потянули мертвецов наших. Секрет французский, к которому была привязана веревка, проснулся. Не успели враги опомниться, сообразить, — как вдруг к ним в секрет мертвецы пожаловали. Дорога их оказалась мимо. Ночь была темная... Ветер выл, как сыч в лесу... То-то перепугались спросонок французы, когда мертвых увидали. Ополоумели, мечутся, ружья побросали, свой пост бросили и убежали... Когда поняли, в чем дело, — наши покойнички были уже у своих, в траншее... Их с честью приняли, оплакали... А француз, вернувшись в секрет, палить зачал и свой секрет открыл... А мы его за то картечью угостили. На утро увидали — много их там полегло. Сделали «переговор»2, и француз своих подобрал». — Что ж тебе, Чумаченко, было за этот подвиг? — Меня господа-офицеры ромом угостили, руки спиртом растерли и спать уложили... На другой день сам Павел Степанович потребовал, обнял меня, три раза поцеловал. Ей Богу! Похвалил и ленточку георгиевскую привязал. — И во многих вылазках ты участвовал таким же молодцом, Чумаченко? — Во многих... И не вспомнить. А то вот еще было дело: пошли люди на вылазку с пятого бастиона. Я стал проситься у войскового старшины: «Позвольте и мне». Не пускает, говорить: «Чи тебе больше всех треба?» Что тут делать! Идти — смертная охота. Что ж он меня не пускает? Надел я суму, взял ружье, да и утек. Охотников нагнал на походе. Они за кладбище под траншею, и я за ними. Вскочили на насыпь, а «они» тут... Ударить штыком «опасывается», да только пхает... «Ну, братцы, не стоять же тут, — крикнул офицер наш, — ура!» И бросились мы... Который бежал из них, которые бьются... Один чуть мне не пропорол живот. Штык наставил, как прыгнули мы, да, спасибо, матрос тут сбоку подвернулся, топором каким-то по ружью как свистнул, оно в сторону полетело, а я тем временем в глотку французу штык как суну... Тот повалился, а другой француз, откуда ни возьмись, штыком мне сзади и пронизал, как иглою, обе ноги. Хлынула кровь; я вскочил, как ошпаренный, подхватил какое попало ружье да молодца прикладом в висок. Француз покатился, а у меня так сердце разгорелось, что я еще шестерых заколол, пока сам кровью не стал исходить. Тут уже не помню ничего, какой-то казак без чувствия оттащил меня на перевязку.... Месяц целый в «шпитале» провалялся. Такая притча вышла: ни встать, ни сесть, ни ходить; все ничком лежал. «Только что я успел вернуться к своим, как опять мне счастье на долю выпало». Счастье это было такое. Лежал он раз в секрете. Ночь была темная. Говорили, что на то место «француз ходит». Ждал он его пять ночей сряду — не прийдет ли. Это была уже шестая ночь. Лежать в секрете тоскливо, курить нельзя, измаялся человек, тараща глаза в темноту. Вдруг видит он, идет кто-то с «их» стороны. Пластун наш и дух затаил. Тут была около речка. Пришедший подошел к ней, не подозревая опасности, отвязал шашку, нагнулся и стал пить. Чумаченко прицелился в него. Но вдруг какая-то непонятная жалость охватила его, и в голове мелькнуло: «Чего так-то убивать, лучше возьму его живьем. Нельзя отпустить: враг». Повернул он ружье да как хватит прикладом по спине француза. Тот упал с перебитой рукой, метнулся из стороны в сторону, хотел схватить шашку... Но пластун наскочил на него, завязалась борьба, и Чумаченко новым ударом еще ошарашил француза, а затем, схватив в охапку, принес без чувств на бастион. Посмотрели с огнем, оказалось, — офицер. Он скоро очнулся и стал горько жаловаться на пластуна, что тот ударил его и перебил руку. Руку его осмотрели, омыли и завязали в Лубки. А суровый пластун, посматривая на врага, тихо говорил: — Ничего, ничего, мусью... Разве лучше было бы, кабы я ружье-то не оборотил. Тогда капут... Не жалься, мусью... Служба! Так, изо дня в день, одиннадцать месяцев нес тяжелую службу Чумаченко. Близость неприятеля, его штуцерный огонь, долгие ночи под открытым небом и в холод и в дождь, аванпосты, секреты, ночная цепь требовали железного здоровья. Не унывал Чумаченко. Он сам просился быть бессменно в аванпостах, сам напрашивался в опасные вылазки, как он говорил: «счастья отведать». Все вынес суровый пластун, и три раза был ранен, и много раз «конфужен», как он выражался. Кончилась война. Заговорили о мире. Все радовались, обнимались, целовались. Только один Чумаченко ходил грустный, угрюмый, повеся нос. — Что ты такой невеселый, Чумаченко? — спрашивали его. — Чему радоваться-то? — отвечал он задумчиво, покручивая ус. — Война кончилась. Делать мне нечего. Куда итти? Домой?! Плохо. Грошей нет. От станового не отмолишься. Осьмнадцать лет я в бегах был. Он, бисов сын, меня в кандалы закует. А что же будет тогда с жинкой, с сынком?! Жалею шибко их. Чумаченко каждую копейку, заработанную им и данную в награду, отсылал семье и думал и скучал о своих постоянно. — Что ж ты теперь станешь делать, Чумаченко? — спрашивали его. — А вот что. Пойду в Питер прямо к царю. Повалюсь в ноги и скажу: «Так и так, ваше величество. Я—Чумаченко. Осьмнадцать лет в бегах находился. На «Кавказе» у пластунов в науке был. На Кубани служил. А как с французом стычка вышла, сам на службу явился. Одиннадцать месяцев в Севастополе дрался... Много разной нечисти за тебя, батюшка-царь, да за землю русскую своими руками задушил. Ранен был, конфужен был. Прикажи, государь, меня с семьей помиловать и на Капказ записать. Даруй мне, что смолоду глуп был». Отож послухает меня царь-батюшка! — уверенно заключал свои мечты Чумаченко. Но пословица говорит: «До Бога — высоко, до царя — далеко». Вряд ли дошел до Питера Чумаченко. Дальнейшая судьба его не известна. Примечания1. Алабин. 2. Перемирие.
|