Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
В Крыму находится самая длинная в мире троллейбусная линия протяженностью 95 километров. Маршрут связывает столицу Автономной Республики Крым, Симферополь, с неофициальной курортной столицей — Ялтой. |
Главная страница » Библиотека » Е. Марков. «Очерки Крыма. Картины крымской жизни, природы и истории»
II. От Черкес-Кермена до ЧуфутаРазвалины Черкес-Кермена. — Эклисе. Пещеры Эски-Кермена, города «троглодитов». — Кунацкая татарской княгини. — Бахчисарайская кофейня. — Ханская мечеть. — Похищение невесты. — Марианполь. — Чуфут-Кале, древний Кыркор. — Отшельник Чуфут — Кале. Спускаясь от Коджа-сала и Мангупа к северу по узкой долине Кара-илеза, который сады кишат, словно в естественном грунтовом сарае, между двумя сплошными стенами отвесных скал, — путешественник проезжает одну из плодороднейших и населеннейших местностей Крыма. Три многолюдные деревни, три Каралеза — Юкары-Каралез и Ашага-Каралез — тянутся одна за другой на целые версты, потонувши в старых густых садах, и на каждом шагу представляя взору путешественника картины столь же наивной, сколько живописной жизни Востока. Чтобы попасть в Черкес-кермен, нужно своротить из Каралезов налево, почти назад, в направлении Севастополя. После роскошной свежести Каралезской долины, пустынная, каменистая дорога кажется скучною. Черкес-кермен показывается поздно, когда вы почти въехали в него. Узкая гора, гораздо меньшего размера, чем Мангупская, мысом выделяется от соседних гор и образует узенькую теснину, совсем почти спрятанную в пазухе каменных твердынь. В этой пазухе расположена деревня Черкес-кермен. Известковые толщи здесь приняли оригинальную форму закругленных столбов и желваков, словно их обточила рука человека. Множество пещер, выглоданных снизу водою, дали жителям повод воспользоваться скалами, как домашними постройками. Задний план почти всего двора — скала, и почти в каждой скале пещера. В одной конюшня или хлев, в другой амбар, кухня, погреб. К некоторым приделаны ворота, дверочки, плетни, лесенки. В начале деревни экономия какого-то мурзы; это огромный, глубокий сарай в недрах скал, недоступный дождю, несмотря на отсутствие ворот; сарай доисторической первобытности, помещавший, между прочим, в числе экипажей, хорошенькую модную карету на лежачих рессорах. В Черкес-кермене множество драгоценного материала для художника-туриста. Дорожка идет несколько выше построек, так что внутренность дворов видна почти a vol d'oiseau, и фигуры татарок и татарчат, окаменевшие в картинных позах на своих плоских кровлях при виде нашей кавалькады, сообщают пейзажу характерную полноту. С высоты наших седел мы присутствует при крикливом уроке в деревенском мехтэбе. На тенистой галерее второго этажа, под старыми орехами, пестрая толпа татарчат и татарочек, лежа и сидя прямо на полу, распевают, раскачиваясь, стихи алькорана, по арабским книжкам, которых смысл неведом им так же решительно, как и учительнице их, пожилой татарке, председавшей в этой буколической школе. Оторвав взор от этой живописной теснины, до краев наполненной жилищами человека, вы замечаете слева на отвесной горе, замыкающей теснину, высокую старую башню. Это древний Черкес-кермен. В Черкес-кермене остались следы значительного укрепления. Башня, в которой проделаны двойные ворота, стоит над трещиною скалы, который узкий и высокий мыс она отрезала в неприступную цитадель, подобно замку Тешкли-буруна. Постройка ее совершенно того же рода, как мангупских, инкерманских и др. У татар она известна под именем «Кыз-Кулле», Девичьей башни. Но всего замечательнее в Черкес-кермене его пещерный храм, или, как называют его татары, эклисе (исковерканное греческое слово, означающее церковь). Эклисе спрятано в лесистых скалах так хорошо, что, даже побывав в нем, не сразу найдешь его опять. Видно, что во время основания его, христианин еще не смел возвышать к небу золотых крестов своего храма и крымское христианство того времени еще не прожило своего периода катакомб. Только с помощью татар можно вскарабкаться через колючую чащу, по известковым обрывам скалы, на гребень ее, с которого открывается ход к эклисе. Громадный округленный камень, когда-то отделившийся от всей скалы и заслоненный от враждебных взоров этою самою скалою, выдолблен внутри в христианскую молельню. С голого гребня скалы, по заднему обрыву ее, были вырублены когда-то ступени, переходившие на церковный утес в точке прикосновения его к скале; теперь эти ступни слизаны временем, и без головокружения нельзя спускаться по ним; открытая пропасть зияет прямо под ногами, и спуск в нее гораздо легче, чем переход на утес. Низенькая дверочка эклисе заросла кустарником и бурьяном. Храмик выдолблен правильным круглым сводом и сохранился отлично, без сомнения, по причине своей недоступности. Остатки штукатурки и византийских фресок на ней очень заметны; можно еще разобрать некоторые греческие надписи под образами, и даже характерный лик Николая угодника. Рядом с дверью маленькое окошечко, через которое на белые известковые стены падает веселый солнечный свет. Алтарик в особом отделении, на возвышении. Каменный престол с изображением креста и круглым углублением; в левом углу крошечный альков для трапезы; по стенам алтаря низенькие каменные сиденья. Трава пробилась сквозь трещины маленького пола, сквозь престол и седалище, а птицы и летучие мыши в течение долгих лет оставляли свои следы в этой древней святыне, доступной теперь только ласточкам. Светлое и высокое чувство охватывает вас, когда из этого храма-гнезда вы оглядываете пустынные пропасти, безмолвно обстоящие кругом. Мысль переносится в далекие годы, когда жажда правды и любви честного человека находила себе приют только в недрах камня. Тепло сердца согревало ему каменную нору и проливало на нее неземной свет. Загнанный, придавленный, принужденный укрываться, как вредных зверь, человек добра в самых своих несчастиях умел сыскать источник счастья. в злобе мир умел найти повод творить ему добро. Такая сила недаром сочтена божественною. С этим духом святым в сердце человек становился выше своей судьбы; и велик был этот протест общественной неправде со стороны горсти людей, которые, отрясши прах своих ног, бесстрашно, без сожаления, уносили в дебри пустынно, в подземные норы свои идеалы лучшего мира. Эти люди «чистого сердца» были в то темное время такими же подвижниками человеческой свободы, как ныне — в века просвещения — великие мужи мысли… О Черкес-Кермене мы имеем еще менее сведений, чем о Мангупе. Большинство писателей верит легенде, по которой старая крепость была построена черкесами. Самое название соблазняет на такой вывод; впрочем, есть и более существенные доводы; река Бельбек, протекающая по соседству, до сих пор называется и называлась исстари Кабардою; на берегу ее, при впадении р. Кара-илеза, до сих пор находится селение Кабарда. По свидетельству Палласа, гористая местность между верховьями Кабарды и Качи у татар называется Черкес-тюс, и существует предание, что в этом Черкес-тюсе жили в старину кабардинцы. Кларке говорит, что Черкес-кермен принадлежал генуэзцам, и что в нем жили когда-то черкесы. Еще большие подробности на этот счет академик Кеппен отыскал в описании Кавказа, составленном в 1795 г. Рейнегсом. По словам Рейнегса, черкесы в XII веке перебрались будто бы в Крым. Были, однако, грамотные люди, которые говорили Рейнегсу, что черкесы искони назывались Кабар, что они происходят от Джингис-хана, жили в Крыму и потом переселились на места, ныне ими обитаемые. Академик Кеппен не придает вероятия этим сведениям. Но мне кажется, что местное предание вряд ли могло бы произвольно изобрести свое родство с племенем, вовсе не громким и живущим в совершенном разобщении с Крымом. Существование одинакового предания, с одной стороны у крымских татар, с другой — у кавказских горцев, во всяком случае, придает ему некоторое историческое вероятие. Замечательно, что кавказское предание связывает с именем Джингиса жительство черкесов в Крыму. Но Джингис-керманом называют татары пещерный город Эски-кермен, составляющий почти одно с Черкес-Керменом. В 1828 г. генерал Козен напечтал в «Журнале Путей Сообщения», под заглавием «О троглодитах», письмо о древностях Джингис-кермана (т. е. Эски-кермена). Я сам слышал от татарских проводников, что эски-керменская скала называется Денгис, но они объясняли это название тем, что кругом горы в древности было море (по-татарски денгис). Кеппен, объясняя название Черкес-кермена именем строителя, ссылается на Мартина Броневского. Но у Броневского я ровно ничего не нашел о Черкес-кермене; он говорит только об одном Эски-кермене, Черкессигерменом называет почему-то Мангуп. «Недалеко от Манкопа, называемого турками Черкессигерменом, т. е. новою черкесскою крепостью, лежит другой город и крепость, но ни турки, ни татары, ни даже сами греки не знают его имени. Известно только, что он погиб во время греческих князей, о которых в этих местах рассказывают много дурного — об их ужасных преступлениях против Бога и людей». На каменной горе, на которой расположен город, с удивительным искусством высечены в скале дома, которых следы еще ясно видны, несмотря на то, что место это совершенно поросло лесом. Для всякого путешественника, хотя раз посетившего Черкес-кермен и Эски-Кермен, не может быть ни малейшего сомнения, что речь тут идет об Эски-кермене. До Эски-Кермена оставалось всего версты две, но дорога трудная. Он стоит совершенно отдельною столовою горою, как и Мангуп, только значительно ниже его. В Крыму нет пещерного города, более характерного. Кроме пещер — ничего, ни малейшего следа развалин. Но зато пещеры сосчитать трудно. Как взглянешь снизу на отвесный обрыв горы — чистое осиное гнездо! Ряды ячеек прилепляются одна к другой, разделенные перегородками, иногда чуть не бумажной толщины. Конечно, пещеры не были прежде так открыты снаружи; только кое-где виднелись маленькие окошечки, как это можно заметить еще на некоторых пещерах; но время крушит не одни бревенчатые и кирпичные жилища человека. Он спрятал свои гнезда в толщи скал — оно раскололо пополам скалы и искрошило их в щебень. Теперь почти во всех пещерных городах мы любуемся снаружи на внутренности пещер; на отвесных обрывах зияют их продольные разрезы, как вскрытые домовища устриц; это очень удобно для архитектурных чертежей, но уже невозможно для жизни. Мы с любопытством осматривали в глубине долины огромные камни и целые утесы, оторванные от эски-керменской горы. По положению камней и по чертежу их отверстий легко можно заметить, что это оторванные половины тех пещер, которых зевы чернеют теперь наверху, как раз над этими камнями. Вот торчат над обрывом верхние ступеньки каменной лесенки, которой нижний сход опрокинут с утесом в долину, хоть склеивай сейчас. Мы нашли в долине большие камни с целыми пещерами внутри; окошечко, двери — все цело. Нашил даже громадный камень с нетронутою часовнею внутри, очень может быть, что она была выдолблена уже впоследствии, в обрушившемся утесе; в нее легко было войти; иконопись стен и греческие надписи были еще довольно ярки и свежи, хотя сильно стерты. Поднялись наверх с трудом. Глубокая дорожка, вроде траншеи, врезана между стенами камней; это настоящий крепостной вход. Первая пещера наверху, направо от дороги, замечательна сложностью и величиною. В ней, несмотря на разрушение, хорошо заметны вырубленные своды, столбы, проходы из одного отделения в другое; отделений этих было четыре или пять; некоторые из них положением и формою напоминают алтари. В сводах множество окаменелых устриц большого размера и наплывы сталактитной массы неправильных форм; кое-где заметны заржавевшие следы когда-то бывших железных скреп. В помещениях алтарей с трудом можно заметить неясные остатки фресок. Первые отделения от входа совсем почти завалены, в левом углу, сейчас же у наружного отверстия, стоит каменный гроб простой формы, прикрытый каменною же плитою без всяких насечек и надписей. Другой такой же гроб раскрыт и опустошен; в куче обломков заметны куски гробов, совсем разбитых. Старик Сеид-Мазин из Бахчисарая, провожавший нас в Эски-Кермен, — уверял меня, что он был несколько лет тому назад проводником графа Уварова, по распоряжению которого будто бы был раскрыт один гроб и в нем будто бы найден скелет человека с золотыми кольцами. Без сомнения, Сеид говорил о графе Уварове, авторе археологического сочинения о Крымских древностях. Старик добавил, что в то время эклисе была почти совсем цела, и на стенах видны были писанные красками фигуры людей. Татары верят, что эта большая пещера была греческою церковью, а некоторые путешественники считают ее остатком монастыря. Не знаю — об этом ли храме говорит Мартин Броневский: «Храм, украшенный мрамором и серпентинными колоннами, уже разрушен, но обломки его свидетельствуют о прежней славе и роскоши города». Трудно предположить, что польский посол находил признаки славы и роскошы города в подземных пещерах, неспособных предоставить даже обыкновенных удобств общественному богослужению и, во всяком случае, свидетельствующих гораздо более об опасностях и стеснении своды, чем о славе. Также странно было бы со стороны Броневского величать роскошным городом систему пещер, если бы наверху горы, над пещерами, не существовал в старину действительный и, конечно, укрепленный город, как в Мангупе, Черкес-Кермене, Инкермане и Чуфут-Кале. Действительно, Броневский, который мог застать развалины города и слышать о нем еще свежие предания, говорит, как мы видели, совершенно определенно: «На каменной горе, на которой расположен город». Не знаю, точно ли турки XVI ст. называли Мангуп Черкес-Керменом, или автор, слышавший рассказы турок через переводчика, спутал Мангуп с Черкес-Керменом, о котором в его путешествии не говорится ни слова, и которого он, по всей вероятности, не видал. Как бы ни было, описание его, несомненно, относится к богатому пещерами Эски-Кермену, это «древней крепости», которой имя было уже забыто в XVI ст. даже старинными жителями греками, которая поэтому была признана древнею даже относительно древнейших городов своего соседства Мангупа, Черкес-Кермена и проч. Немудрено, что место такого старого города поросло лесом еще в XVI столетии, несмотря на свою скалистость, и что мы, путешественники XIX века, не видим даже следов его развалин. В таком случае нужно думать, что и богатый мраморный храм, о котором говорит Броневский, находился при нем в числе наружных, то есть наземных развалин города. Мы долго бродили по краям эски-керменской горы, спускаясь во все пещеры, в которые можно было спуститься. Не всегда можно довериться полурастреснутым лесенкам, что ведут из верхнего яруса пещер в нижний. В иных местах видишь три-четыре яруса. Некоторые пещеры очень поместительны, имеют каменные ясли, столбы с каменными ушками для привязи, цистерны, как в Мангупе; это, конечно, конюшни, овчарни. В других, меньших, заметны каменные ложа, альковы для шкафчиков, вырубленные полочки, правильно вытесанные притолоки для дверей; в некоторых видны дымовые отверстия и следы очагов, и во всех решительно множество выдолбов для укреления брусьев, на которых, может быть, устраивались койки, столы, загородки, вешалки и проч. Интересных остатков внутри этих пещер решительно не видать. Слой овечьего и конского навоза покрывает почву, а выбоины наполнены мелким мусором, в котором попадаются во множестве черепочки глиняной, хорошо выжженной посуды и кости обыкновенных домашних животных. Надо предполагать, что прежний пол пещер уже затянут слоем извести; во всяком случае, исследователям древностей каменного периода не лишнее было бы покопаться в этих подземных норах. Конечно, особенно плодотворным должны бы оказаться раскопки естественных сталактитовых пещер Крыма, например, пещер Чатыр-Дага, где знаменита пещера тысячи голов, «Бимбаш-коба», сохраняет в себе, даже на поверхности почвы, массу неисследованных скелетов. Но и «пещеры троглодитов», подобные эски-керменским, не должны быть упущены из виду археологами. Меня поражает то обстоятельство, что каждая столовая гора пещерных городов Крыма — непременно соединена с преданием о море, окружавшем когда-то гору. Ай-Тодорская долина у южного подножия Мангупа до сих пор называется у греков пелагос (море), а татары извратили это имя в филегус. Эски-кермен называется также у татар Денгис (море). Фиркович рассказывал мне, со слов своих караимских предков, что в глубокой древности Чуфут-кале был островом, а долина, по которой пролегает дорога в Мангуп, была покрыта морем. Любопытно, что и Плиний в своей Естественной Истории говорит, будто горный Крым был прежде островом. Если люди жили в эпоху этих горных озер, то пещеры по их соседству получают еще больший смысл. Оригинальность Эски-Кермена и самое замечательное сооружение его — это круглый колодезь в недрах скалы. В колодезь этот опустится целая большая башня. Спускаться в него можно только на веревках, и то человеку привычному. Множество ступенек высечено почти в отвесной продушине, и из них только немногие уцелели, так что вам большею частью приходится висеть на веревке, привязанной вверху к камням. При этом условии не совсем, кстати, открываются вдруг перед вашими глазами, то выше, то ниже, провалы наружной стены, сквозь которые вы волею-неволею измеряете глубину бездны под ногами. Ветер с силою врывается в эти проломы, образовавшиеся от разрушения оконных отверстий; и вам в той черной дыре, в которой вы висите, делается жутко от этого внезапного поражающего вас света и движения. Внизу колодца большая грязь; подземный ключ журчит под сводом низкой черной пещеры и скатывается из подземного бассейна в наружную трещину скалы, загороженную утесами, заросшую кустарником и травами. Картина этого потайного ключа очень романтична: черная скалистая дыра, из-под которой он выливается, и сквозной грот, увитый ползучими растениями, — составляют преживописный контраст. Не так, конечно, смотрели на него те несчастные водоносицы железного века, которые принуждены были совершать это подземное странствование за каждым кувшином воды. Об эски-керменских пещерах писали мало. Подробнее других описание г. Козена, о котором я упоминал. Он считает пещеры Денгис-кермена за «жилища троглодитов». Приведу из его письма наиболее оригинальные места, которые дополнят читателю мои личные впечатления. «Все силы скалы были иссечены руками человеческими, начиная от самой вершины оных вниз, на несколько саженей в глубину; и каждая скала заключает в себе большее или меньшее число жилищ, разделенных внутри на этажи. Их находится столь бесчисленное множество, что на обозрение всех требуется, по крайней мере, две недели времени… Стены и потолки чрезвычайно тонки, ибо редко имеют более пяти или шести дюймов толщины; стены же внутренние, для раздела горниц, еще и того менее, и не превышают двух и трех дюймов толщины… «Можно и теперь еще различить признаки разных инструментов, служивших троглодитам в их работах, и которые изображены как вне, так и внутри их жилищ… Признаки других инструментов, замечаемых на стенах во внутренности сих жилищ, тоже очень необыкновенны: некоторые представляют выпуклые полукружия, похожие на толстые веревки или канаты, другие уподобляются точке с запятою, и тысячами выдавлены в стене. Сии последние наиболее встречаются в комнатах, отделанных с большим рачением, наметки, означенные сим инструментом в стене, представляются как бы вдавленными в мякоть, а не в твердое тело… Сей наружный признак, может быть и обманчивый, заставляет полагать, что троглодиты имели средство смягчать камни до разработки… Между сими скалами находится одна, весьма замечательная, по содержанию в себе одного весьма странного покоя. Вершина сей скалы очень широка; под нею, одна подле другой, выделаны неправильно-круглые дыры, имеющие от двух до трех футов в диаметре, что и придает ей некоторое сходство с английскою кухнею в большом виде. Отверстия сии, коих находится почти десять, служили входом и вместе сообщением с внутренностью покоя, имеющего большую овальную фигуру и вышину в семь футов. Долженствовали встретиться большие трудности при его сооружении, ибо деятели начинали ее не с боковой стороны, но сверху, и работали, спускаясь вниз, как бы в колодезь, по мере их углубления… Я вышел из сей скалы расщелиною, с боку выработанною (вероятно, искусством татар), доставляющею ныне вход гораздо удобнее существовавшего некогда при троглодитах… Наверху одной утесистой стремнины, во внутренности скалы, находится одна комната, служившая келиею и часовнею набожным людям среднего века, а между прочими, кажется, и одному весьма искусному художнику, там жившему, ибо на стенах часовни сей приметны следы живописи, как можно судить по живости красок и очертаний, которые еще заметить можно, с некоторым затруднением, сквозь следы разрушения, которое она показывает. Изображение представляет Богородицу, окруженную некоторыми святыми… Картина сия приносила бы честь веку Чимабуэ (в 1300 г.), основателя итальянской школы и живописи в Италии». Не знаю наверное, о какой это часовне говорит г. Козен; скорее всего это была та самая, которую мы нашли в долине, под скалою Эски-кермена, и о которой я говорил выше. В таком случае фраза о Чимабуэ прибавлена почтенным автором единственно ради красоты слога. Другой часовни, кажется, нет в Эски-Кермене, если не считать того храма или монастыря, где стоит гробница. Крымский судья Сумароков в 1802 г. нашел в Эски-Кермене также только две церкви. Об истории Эски-кермена не осталось ни малейшего указания. «Если уже в XVI столетии, как свидетельствует Броневский, забыты были даже легенды о нем, то нашему времени трудно рассчитывать на отыскание каких-нибудь исторических данных этой среди древностей «древней крепости». Осмотрев эски-керменские пещеры, мы двинулись далее. Наш Бекир упрям, как истый татарин. Его понятия о «князе» и о «господах из губернии» совершенно разрушают наши планы. Он положительно не позволяет нам действовать, как бы мы хотели, и ревниво заботиться о том, чтобы нашем предполагаемому сану возданы были подобающие почести. Бедняга, без сомнения, участвует всем сердцем в доле этих почестей. Смело подъезжает он к кунацкой княгине, владетельницы Каралеза, и вызывает чайю (приказчика), несмотря на наши грозные запрещения. Чайя суетливо бежит в гаремный двор, оттуда опять к нам, с ладонью на сердце, почтительно пропускает нас в кунацкую, переговаривая что-то с Бекиром. Вот мы в гостях у татарской княгини; мы; мы сидим на коврах, тянувшихся сплошь вдоль трех стен кунацкой. Чайя — суровый бородатый татарин с проседью — устанавливает перед нами на обычном табуретном столике какое-то оригинальное баранье рагу, пшенную кашу, сдобные татарские пирожки. Комната уже полна прислуги, и нас разбирает смех при виде этикета, который соблюдается в отношении нас. Чайя позволяет себе находиться невдалеке от нас, свободно курит трубку и садится около нас на ковер. «Одаджи» (дворецкий), хотя тоже курит трубку, но держится подальше и сидит только на корточках. Повар помещается еще дальше от почетного угла и уже без трубки, а остальная прислуга вытянулась вдоль стены у самой двери и, кажется, не смеет даже присесть на корточки. Подали сальные свечи, и один из татар озабоченно держит в своих руках щипцы, которые было бы удобнее оставить на столе. По временам, он мягким шагом подходит к столу, снимает осторожно со свечи и с тою же безмолвною сосредоточенностью возвращается на свою прежнюю позицию у стены, откуда внимательно продолжает наблюдать за нагоранием фитиля. Сосед его держит маленькую курильницу с углем, третий — какой-то подносик. Все проникнуты сознанием своих важных обязанностей. Еще новый слуга внес множество перин, пуховых подушек и ваточных одеял. Хотя все это было сделано не из полотно, а из дешевого пестрого ситца, но отличалось безукоризненною чистотою. Пока тянулось наше угощение и приготовление к ночлегу, мною овладело какое-то знакомое чувство, в котором я не сейчас дал себе отчет. Мне казалось, что я уже не раз бывал в этой обстановке и видел уже этих людей, эти обычаи. Картины глубокого детства встали в памяти Крепостные лакеи, бесполезно толпящиеся у барского стола, кто с салфеткой, кто с тарелкой, кто с вилкой на подносе; то же многочасовое торчание вдоль стен с заложенными назад руками; те же сальные свечи; те же длинные трубки и постоянная обязанность набивать их; те же дворецкие и приказчики, тот же жирный и грубый вкус в выборе кушаньев, даже расположение мебели в нитку, вдоль стен, и изобилие постельного добра — все это близко знакомое, недавно еще крепко жившее и недавно навеки погибшее. Масса русского среднего дворянства — не те немногие фамилии, которые в столичной службе успели рано прикоснуться к европейским обычаям, а то помещичество, которое выходило в отставку после первого чина и с 15 лет не выезжало из своих вотчин, — без всякого сомнения, заимствовала от татарских мурзаков гораздо более чем мы думаем. Но более всего говорит об этом заимствовании образ жизни татарского мурзака, его хозяйственная распущенность, его страсть к лошадям и собакам, характер его домашнего комфорта. Девственная громозвучность голосов, девственно-мощные организмы, переполненные густою и сердитою кровью, эти черные, гневные глаза, привыкшие только приказывать, эти жесткие как грива усы и волосы — все это я видел давно, в эпоху своего отрочества, и все это я с изумлением увидал во всем живье, через 25 лет, когда мне пришлось пожить среди татарских мурзаков. Татарский мурзак — это идеал, с которого копировался наш крепостной помещик. До Бахчисарая мы решились ехать прямо по степи, где и подняли отчаянную скачку наперегонки, к всеобщей потехе. Если бы под нами были не татарские лошади, не один бы из нас вернулся калекой. Это нас раздразнила степь, ровная, безбрежная. Мы, конечно, нашли бы более удобств в ханском дворце, где уже не раз пользовались радушием почтенного и гостеприимного коменданта Я.А. Ш-ка; но нам не хотелось еще выбиваться из татарщины и разрушить нашу многодневную иллюзию. Поэтому решено было остановиться в татарском «хане». «Хан» выбрали типический, из таких, которые уже начинают исчезать, уступая место столь же неудобным, еще боле грязным и гораздо более дорогим «нумерам», в кабацко-русском вкусе. На внутреннем дворе хана была полуоткрытая татарская кофейня, с фонтаном посредине. Пока Бекир делал закупки и поил лошадей, мы сидели в кофейне, на высоких и широчайших диванах, совсем с ногами. Кафеджи угощал нас в крошечных чашечках черным кофеем с гущей, который он приготовлял с большим мастерством, тут же на печи, в маленьких узкогорлых кофейниках турецкой формы. Из соседней шашлычни татарин принес нам несколько палочек с нанизанным на них горячим и румяным шашлыком, который еще весь шипел, на который мы, конечно, с жадностью накинулись. Присутствии необычной публики в кофейне хана распространилось по соседству, и много татар приходило глядеть на нас, особенно на нашу амазонку. Бекир и тут пустил слух о князе, и весь двор скоро наполнился татарскими барышниками, которые предлагали заезжему князю купить у них верховых лошадей. Бахчисарайские лошади действительно считаются за лучших в Крыму. Вечер спустился тихий. Цветущие деревья наполняли воздух своим запахом. Мы пошли насладиться фонтанами и розами дворцовых садиков. Фонтаны все были пущены, и тяжелые струи их звонко журчали в белые мраморные бассейны, перебивая друг друга среди тишины лунной ночи. Луна стояла за «Соколиною башнею» гарема и бросала от нее, от высоких тополей, от мавританских резных труб дворца длинные тени на росистый луг и на клумбы розовых кустов. По балконам и крылечкам как-то таинственно ползли узорные тени решеток и деревьев. Не хотелось говорить, не хотелось двигаться. В безмолвном благоговении мы впивали в себя красоту южной ночи, в поэтической обстановке восточной роскоши. На балкончике минарета, стройно высящегося в куще таких же высоких тополей дворцовой мечети, мазин затянул вечернюю молитву. Мы смотрели на его черную фигуру, вырезавшуюся на фоне освещенного неба и обращавшуюся поочередно ко всем странам света. Он кричал пронзительно и заунывным голосом, в котором, как в колоколе, не было ничего индивидуального, ничего зависящего от дано минуты. На многочисленных минаретах города мазины один за другим стали подхватывать сигнальный гимн. То ближе, то дальше замирали их голоса, взывавшие к правоверным, и среди глубокой тишины слышны были спешные шаги молельщиков, собиравшихся в ханскую мечеть. Мечеть была отворена. Огромная зала ее освещалась только в самой глубине рядами низких подсвечников, стоявших перед налойчиками алькорана. В серединном алькове, заменяющем наш альтарь, тоже перед складною скамеечкой с алькораном, стоял на коленях толстый эфенди в зеленой чалме. Пол был сплошь устлан дорогими персидскими коврами. Немногие татары-молельщики стояли рядами, не двигаясь, не произнося слов, словно статуи. Входивший оставлял перед входною решеткой свои туфли и неслышною поступью по мягким коврам присоединялся к ряду этих окаменевших людей. Ни малейший шум не прерывал благоговейного течения молитвы. Недалеко от входа, на шкурах дикой козы, сидели, поджав ноги, мазины. Изредка мулла произносил священные слова, и тогда все начинали вслед за ним раскачиваться в стороны, кланяться или поднимать кверху руки. Это делалось совершенно как по команде, в строжайший такт: ни шуму, ни скрипу, с поразительной легкостью и быстротою. Иногда голос подавал не мулла, а мазин. Он сидел, дремлющий, весь погруженный в себя, голова на груди — и вдруг что-то найдет на него, затянет пронзительный стих и азартно закачается из стороны в сторону. Все сразу подхватывают. Это мусульманское служение производит особенное впечатление. Обширный, полутемный храм, движущиеся тени от кланяющихся и качающихся фигур, благоговейная тишина и непонятные фанатические завывания, изредка нарушающие ее, странно действуют на воображение. Бахчисарайская дневка пришлась как раз на полупути. Запаслись новою провизиею, перековали лошадей, чтобы пустить еще суток на трое в горную глушь. Чтобы не миновать ни одного пещерного города, нам нужно было теперь ехать через Чуфут-Кале в Биа-Салы, откуда легко производится осмотр Тепе-Кермена и Качи-Кальона, и сделать экскурсию, через Мангуп, в Баклу. В Саланчуке — цыганском предместье Бахчисарая — мы наткнулись на оригинальную сцену, замедлившую наш путь. Двухколесная крытая арба, обвешанная цветными одеялами и войлоком, еле двигалась по рытвинам ручья, заменяющего улицу в каждой татарской деревне. Несколько молодых цыган в татарском наряде (здешние цыгане все магометанского исповедания) охраняли арбу от неистового напора разнохарактерной толпы татар и цыган. Провожатые делали неимоверные усилия, чтобы просунуться хоть на один шаг вперед. Верховые и пешие дети и большие, мужчины и женщины, наперерыв друг перед другом, силились остановить арбу, ухватываясь за колеса, за грядки, за упряжь лошадей. Крик и суматоха стояли невообразимые. Давили, падали, взвизгивали, ругались. Один сердитый седой старик, из провожатых, колотил народ, направо и налево, толстою палкою, не разбирая по чем, злобно сверкая глазами и оскаливая свои старые зубы. От него увертывались, вопили, Охали, но все-таки продолжали лезть и давить. Другой татарин стоял на арбе во весь рост и изредка бросал в народ цветные платки. Что было внутри, не было видно: арба была завешена наглухо. Впереди арбы ехал татарский мальчик, держа высоко над головою книгу алькорана, а за ним важно шли усатые музыканты, кто с зурною, кто с турецким барабаном. Это была настоящая татарская свадьба, — похищение жены. Обычай дозволяет останавливать молодых всякому встречному, особенно же жителям тех сел, через которые двигается поезд. От нападающих нужно откупаться платками, лентами и т. д., а слобода Солончук сплошь населена бедняками-цыганами. Охотников до платков было здесь особенно много, а платков у жениха особенно мало. Оттого-то давка и дошла до таких размеров. Маленькую арбу перекидывали раза два набок и несколько раз отталкивали назад. Отряд провожатых дружков жениха совсем выбился из сил в неравной и непрерывной борьбе. Музыка визжала и стучала, народ кричал и бушевал. Когда арба повернула в боковой проулок села и стала карабкаться на крутую, скалистую гору, мы думали, что ей пришел конец. В тесном проулке толпа еще более сплотилась, и из всех хат прибывали новые атакующие. Наконец арба остановилась недалеко от хаты жениха, к которой подъехать было невозможно — на такой крутизне стояла она. Жених закутал похищенную невесту совсем с головою в яркое шелковое одеяло с золотыми цветами и, крепко держа в руках свою ношу, почти бегом бросился с нею по крутизне к дверям хаты. Дружный взрыв одобрительных криков, зурны и турецких барабанов, приветствовал удалого жениха. Там уже собрались гости, и туда входили музыканты. Между тем и мы подвинулись далее. Живописное ущелье Успенского скита благоухало садами. В эту узкую и глубокую теснину уже забрались зеленые тени и прохлада вечера, хотя солнце было высоко над степью. Чем-то непонятным и чуждым нам глядели эти окошечки келий, черневшие высоко над землею, в белых толщах известняка. Переходцы, лесенки, балкончики прилеплены над отвесною пропастью, как гнезда ласточек, словно жить в нем не людям, а пернатым. Византийские фигуры святых мучеников, в золотых венчиках и цветных одеждах, в наивно-благочестивых позах, писанные прямо по сырцу скалы, окружают входы пещерных церквей и сообщают характер глубокой средневековой древности этому полувоздушному, полуподземном скиту. На верху столообразной скалы, в которой высечены пещеры скита, огромный крест венчает всю западную стену ущелья; как будто и ущелья, окружающие его, и горы, составляют один титанический храм. К этому кресту ведет чрезвычайно крутая лестница, с бесчисленным множеством ступеней, высеченная в толще скалы. Мы поднялись по ней и, с плоской вершины горы, уже обращаемой монахами в плодовый сад, могли свободно обозреть окрестность; только отсюда можно убедиться в естественной принадлежности Успенского скита и Чуфут-кале к Бахчисараю, предместьями которого они всегда считались. И до Бахчисарая, и до Чуфута отсюда рукой подать, а снизу, проезжая по окольным дорогам, среди скалистых стен, даже не подозреваешь этой близости. Долина, над которою мы стояли, полная теперь монастырскими садами, недавно еще носила название Марианполя, города св. Марии. Это был религиозный центр крымских греков, местопребывание их митрополита; русское правительство. незадолго до присоединения Крыма, намеренно переселило отсюда греков на берега Азовского моря. Новый Марианполь или Мариуполь, в пределах единоплеменной России, должен был привлечь к себе помыслы промышленных крымских греков и нанести сильный удар умирающему ханству. До сих пор сохранилась старинная привычка чествовать древнюю святыню Крыма, святыню Крыма, и 15-го августа, в день Успения св. Девы Марии, старый Марианполь или Успенский скит наполняется толпами богомольцев, особенно греков. Игумен показывал нам все уголки своего горного хозяйства, и, несмотря на свои лета, бодрее всех нас поднялся по крутым ступеням к подножию креста. Но мы спешили в Чуфут и должны были отказаться от любезного приглашения выпить чашку чаю под тенью монастырских персиков. Чуфут-Кале — жидовская крепость, по переводу на русский язык — лежит на такой же, совершенно отдельной, столовой горе, как и Мангуп, только высота и объем ее значительно меньше. Как и Мангуп, Чуфут-Кале был в одно и то же время внутренним, пещерным городом и нагорным, наружным, окруженным стенами с башнями. Южный обрыв скалы, по неприступности своей, был, по-видимому, без стен, так что развалины старинных домов-бойниц высятся теперь прямо над пропастью, по которой ползет дорога. Под некоторыми из них почва местами осыпалась, и они нависли над пропастью. Эти мрачные жилища, приноровленные больше к защите, чем к удобствам жизни, крайне типичны и просятся в альбом любопытного туриста. Время основания Чуфут-кале неизвестно. Предание, сохранившееся у местных жителей, а также некоторые писатели приписывают построение Чуфут-Кале каким-то сорока мужам, сорока разбойникам, основываясь, может быть, именно на татарском значении слова кырк (сорок). Почти единственный письменный памятник, уцелевший здесь, — это мавзолей Ненекеджан-ханым, дочери Тохтамыш-хана, но он относится только к 1437 г., стало быть, уже ко времени владения татар. Тунманн, правда, уверяет, что Чуфут-Кале есть древняя Фулла, существовавшая уже в VI веке, но оснований такому мнению не приводит. Точно так же бездоказательны слова Кларке, который в своем «Путешествии…» описывает Чуфут-Кале, «как древний замок, первоначально построенный генуэзцами, над глубочайшею пропастью». Старинные писатели начинают говорить о Чуфут-Кале только с первой четверти XIV века. Тогда этот город известен был под именем Кыркора; до сих пор караимские раввины, составляя брачные записи бахчисарайских караимов, именуют их в этих актах старинным именем «граждан Кыркора». Имя Кыркора в разных искажениях — Кыркор, Коркери, Киркиель — упоминается очень часто у польских и других писателей XIV, XV и позднейших столетий. Через это ханы крымские часто именовались у поляков ханами киркиельскими. В наших русских старинных актах Чуфут-Кале тоже называется Кыркором. Даже писатель XVIII столетия, литовский митрополит Сестренцевич, называет Чуфут Киркиелем. «На западном конце бахчисарайской долины жиды имеют деревню, называемую Чуфут-Калези. На вершине горы виден замок Киркиель, бывший жилищем древних ханов, отчего их называли ханами киркиельскими». Открытие Фирковичем на Чуфутском кладбище надгробной надписи первого десятилетия нашей эры делает несомненным, что караимы жили в Чуфут-Кале еще до Р.Х. Следовательно, основание его нужно отнести еще к библейским временам. Об этой седой древности красноречиво говорит и число памятников, которыми, можно сказать, сплошь засеяна довольно обширная балка, прозываемая у караимов Иосафатовою долиною. Это имя дано кладбищу, в воспоминание иерусалимской долины Смерти, на которой будет происходить страшный суд. В Чуфутской «долине смерти» памятники уже стоят на памятниках. Множество плит ушло так глубоко в землю, что до них трудно теперь докопаться. Из исторических фактов, относящихся до Чуфута, положительно известно только то, что в XIV и XV столетиях этот древний Кыркор Ольгерд литовский, по словам Шлецера, разбил в 1399 г. около Лона трех ханов, или Киркиель был главным местопребыванием крымских ханов, крымских, киркиельских и монлопских (мангупских?) татар. Изящный мавзолей ханской дочери в середине Чуфута представляет еще более убедительное доказательство того, что в XIV столетии Чуфут был, действительно, резиденцией хана. О том же свидетельствует и глубокая темница на северном краю города. Известный венецианский путешественник XV столетия Барбаро рассказывает, что Менгли-Гирей взял приступом Кыркор, в котором был тогда властелином Эминек-бей и, по взятии, умертвил его. Другой венецианец XV столетия, посол республики Кантарини, говорит, что он расстался с литовским послом потому, что тот должен был явиться к хану, находившемуся в крепости Керкер. Менгли-Гирей особенно часто находился в Кыркоре; между прочим, он запирается в нем от ханов Золотой орды в 1486 г. Во время крымских смут случалось, что один хан господствовал в Крыму, а противник его запирался в неприступном Кыркоре и старался низвергнуть соперника; так было, напр., при Саип-Гирее в XVI столетии. Очень может быть, что перенесение столицы ханов из Старого Крыма в Бахчисарай было именно вызвано неприступностью Чуфут-Кале. В истории крымских ханов, писанной на турецком языке, находится такой отзыв о Чуфуте: «Крепость Кыркор лежит близ Бахчисарая, на высокой горе, и построена из малых кремней, чрезвычайно крепка и не имеет себе подобной». Я не буду здесь вдаваться в подробности о развалинах и древностях Чуфута, о могильном впечатлении этого заживо похороненного города. В другом месте своих крымских впечатлений я уже посвятил особую главу описанию Успенского скита и Чуфут-Кале, хотя и не касался связи их с другими пещерными городами. Здесь было бы излишне повторять прежде рассказанное. В одном из полувисячих старинных домов Чуфут-Кале, совершенно, впрочем, подновленном, живет Авраам Фиркович, страж и патриарх Чуфута. Мы ехали прямо к Фирковичу, и он ждал нас. Престарелый раввин встретил своих гостей на одной из мертвых улиц мертвого города. Если бы его не провожал другой караим, совершенно житейского вида, Фирковича нетрудно было бы принять за призрак. Среди гробового вида этих ветхозаветных развалин, напоминающих запустевшие города Палестины и Сирии, перед нами появился старец высокого роста, величавого вида, в костюме настоящего Мельхиседека. Он одет был в длинный хитон, на голове его была белая круглая шапка с широким бархатным околышем, фиолетового цвета, что-то среднее между чалмою Шамиля и митрой библейских первосвященников. Опираясь на посох, он твердыми шагами приблизился к нам и приветствовал нас на чистом русском языке. Мы сошли с лошадей и, после обычных вежливостей, отправились, по приглашению старца, осматривать достопримечательности мертвого города. Продолговатая зала, бывшая когда-то синагогою, служит теперь книгохранилищем Фирковичу. До самого потолка идут полки, тесно набитые рукописями. Даже на полу нет места от них. Все это — фолианты, иногда наполовину истлевшие, свитки пергамента, целые кожи, покрытые семитическими письменами. Вид этих библиофильских сокровищ вселяет почтение. Нужно много веры в свои силы, в свою живучесть, чтобы дерзнуть погрузиться в прах минувших веков, анализировать его и осветить мыслию своего века. Фиркович собирал эти рукописи в разных частях света: в Каире, в Дамаске, в Дербенте, в Вильне. Пользуясь своими связями с караимскими раввинами всех стран, он приобретал иногда такие рукописи, которые переходили по наследству от дедов к внукам, под заклинаниями, как семейная и религиозная тайна. Ни один европейский ученый не был в этом отношении поставлен так выгодно. Только ревнителю и хранителю древней веры отцов доверялись заповедные сокровища, недоступные для иноверцев. Только ему открывались таинственные предания караимских старцев, ожидавшие целыми столетиями достойного восприемника. Фиркович созерцал собранные им сокровища, исполненный гордости. Он многоречиво, с юношеским жаром, объяснял нам значение наиболее замечательных рукописей и историю приобретения их. Он придавал им громадное значение, которого, конечно, они не могут иметь. Как библиофил, он считал важным научным открытием всякий новый вариант давно известного текста. Он горячо жаловался, что его неусыпные труды на пользу науки пропадут бесплодно, что у него нет помощников, и не будет продолжателей. «Мне уже 90 лет, а посмотрите, сколько еще дела!» — горячился он, указывая своею костлявою рукою на пыльные архивы, нас окружавшие. Публичная библиотека уже купила раз у Фирковича его собрание восточных рукописей за 100 тысяч р. сер. Но почтенный раввин с презрительною насмешкою отзывался о библиотеке, которая ограничилась помещением его рукописей в шкафы и прибитием ярлычка. Он негодовал на то, что до сих пор ни один ученый не командирован для разбора и издания этих сокровищ, единственных в мире, по мнению собирателя. Их покупали в Королевскую Лондонскую библиотеку, говорил Фиркович, и в Европе они, наверное, породили бы уже целую литературу; но он не хотел лишить свое собственное отечество такого приобретения. По словам Фирковича, он не раз просил министра народного просвещения и разных важных лиц об оказании ему пособия к разбору и изданию собранных рукописей, но ни от кого ничего не добился. «Если бы мне дали десять ориенталистов, всем бы нашел занятия на целую их жизнь!» — хвастался увлеченный старик. Живучесть этого ученого старца поистине изумительна. Целые дни и ночи проводит он в этих полутемных сводах, роясь в своих пергаментах, подбирая перепутанные рукописи листок к листку, делая бесчисленные комментарии и выписки. Он читает без очков самый мелкий почерк полинявших пергаментов и пишет замечательно твердо и изящно. Архивная пыль не сушит его, а одушевляет какою-то страстью. Он видит прелесть поэзии и святость долга в своей отшельнической жизни, среди мертвого города, в своей кротовой работе над письменами восточной древности. Главной заслугой своей Фиркович почитает открытие древнего Пятикнижия, писанного с помощью совершенно особенных титлов. Старик рассказывал об этой находке с таинственностью и детским восторгом. Однажды ночью он, по обычаю своему, занимался в библиотеке разбором рукописей и захотел посмотреть, не заключает ли в себе какихлибо особенностей древние свитки Пятикнижия, сложенные в алтарной скинии этой бывшей синагоги. «Когда я с надлежащими молитвами вынес на руках своих одну за одною все наши древние святины и удостоился облобызать их, я вдруг заметил, что под полом скинии находится пустота. Я пошел за ломом, и заперся на ключ и проработал всю ночь. Под полом было много разных книг и ниже всех их древний свиток Пятикнижия. Я благоговейно развернул его и не поверил своим глазам. Пятикнижие это было написано совершенно особенным образом, каким не писались еврейские книги не прежде, ни после. Со мной сделалась лихорадка от волнения. Я думал сначала, что помутился мой старый разум и мои старые глаза, и не позволил себе читать долее священной книги. На другое утро я поехал нарочно в Мангуп-Кале, чтобы посмотреть, нет ли таких же титлов на древних надписях гробниц; но не нашел ничего подобного. Там, на открытом воздухе, чувствуя, что я здоров и не брежу, я убедился в действительности своего открытия. Я ездил потом в Евпаторийскую синагогу, сличал самые древние списки Пятикнижия с найденною рукописью, писал об этом многим ученым нашим раввинам, но нигде и ни от кого не видал и не слыхал о том, что мне так неожиданно захотел открыть Господь». Фиркович полагает, что введение нового способа изображения Священного Писания грозило опасностью автору, так как от способа начертания еврейских слов зависит и объяснение их, и что поэтому автор нововведения, из боязни обвинения в ереси, вынужден был скрывать свою рукопись в таинственном месте. Фиркович рассказывал нам так же с большим экстазом о своей встрече на Востоке с английскими ориенталистами. В костюме турка, он списывал где-то в Галилее интересную надгробную надпись на древнекоптском языке. Двое англичан долго присматривались к нему, и, наконец, подошли спросить, что он делает. Знакомство старика-турка с древнекоптским языком крайне удивило путешественников, и они просили позволения записать его имя в свои записные книжки. При имени Фирковича, англичане, оказавшиеся учеными ориенталистами, выказали живейшую радость, уверили старика, что давно знают и уважают его ученые труды и что почитают за особенное удовольствие такое неожиданное знакомство с ним. Старик сиял гордостью, вспоминал о таком эффектном признании его ученых заслуг. Почтенный раввин добыл несколько новых фактов и для истории крымских караимов; он прочел и списал подписи всех бесчисленных гробниц Иосафатовой долины, лежащей у подножия Чуфута и всего караимского кладбища в Мангуп-кале. Он откопал самые древние гробницы, почти совершенно ушедшие в землю, и, с помощью их и рукописных данных, исправил и пополнил хронологию караимской истории. Редко можно встретить человека, знающего Священное Писание с такою глубокою основательностью и из первых источников, как Авраам Фиркович. Это истинный мастер своего дела. Он передавал мне множество замечаний поразительной убедительности, которые, по словам его, он представлял покойному митрополиту Филарету и другим нашим ученым богословам, по поводу перевода Библии на русский язык. Кстати сказать, караимский раввин не признает греческого подлинника, с которого мы перевели свои священные книги, за Библию 70-ти толковников. Он считает также совершенно произвольною и неверною всю нашу библейскую хронологию. Странно было слушать, с какою непоколебимою самоуверенностью и снисходительностью наставника этот караимский ученый обсуждал наши сильнейшие авторитеты по части библейской истории. После осмотра Чуфутских древностей, Фиркович пригласил нас в свой дом. Со стеклянной галереи его видна на-далеко вся окрестность, и особенно Иосафатова долина, эта неисчерпаемая нива раскопок и исследований Фикровича. В доме Фирковича господствует ветхозаветна патриархальность. Старший сын раввина, человек уже зрелых лет, и, кажется, отец семейства, с почтительностью снял туфли с ног отца и принял его посох. Женщины не смеют показываться посторонним. К соблазну благочестивых караимов, 90-летний Авраам Фиркович, духовный глава и руководитель своих единоверцев, — недавно хотел жениться на шестнадцатилетней девушке; это подражание библейскому Аврааму не состоялось только вследствие открытого ропота всего караимского общества, и чуфутский патриарх остался пока без Агари. Случай этот свидетельствовал столько же о полноте жизненных сил этого замечательного старца, сколько и о его библейском воззрении на брак. Семья Фирковича — единственные обитатели Чуфута. Для Фирковича Чуфут-Кале — какая-то обетованная земля, исполненная всяких утех и удобств. Он не знает воздуха лучше Чуфута, не знает видов красивее. С галереи своей он любуется морем и степью, горами и развалинами древностей. У ног его, как на ладони, Иосафатова долина, усыпальница всего его племени, в течение почти двух тысячелетий. Охранение древностей Чуфута, возвеличение его в истории и, если можно, восстановление в нем угасшей караимской жизни — Фиркович сделал просто задачею всей своей деятельности. На свой счет он нанимает сторожа защищать от расхищения камни и железо мертвого города; он купил на собственные деньги, кажется, восемь опустевших домов, чтобы иметь больше права к поддержанию их. Он постоянно побуждает бахчисарайских караимов переселяться в Чуфут и заводит с этою целью сношения с караимами Литвы. Синагога в Чуфуте и школа для детей поддерживаются исключительной его энергией. Если материальные интересы торгового караимского племени мешают ему променять населенный город на патриотическую пустыню, где даже капли воды нет, то по крайней мере Чуфут-кале должен остаться средоточием духовной жизни караимского народа. Здесь караимы начинают учиться божественной мудрости, здесь совершают свои молитвы и обряды, сюда, в Чуфутскую долину смерти, возвращаются все они, окончив жизненный путь. Впрочем, 90-летний патриарх исполнен веры, что вскоре возвратятся в свой древний город и живые его соплеменники. Когда старик угощал нас, по обычаю караимов, кофеем и гальвою, я попросил на память его фотографическую карточку, предполагая, что частые столкновения с людьми разнообразных убеждений, сообщения со столицею и далекие путешествия разрушили в ученом раввине нелепые предрассудки татарства. Но старик категорически объявил мне, что считает грехом снимать с себя портрет. Вообще он педантически стоит за все обычаи и обряды своей религии, как бы ни были они маловажны и внешни. Он жестоко преследует тех из своих соплеменников, которые, под влиянием русской жизни, позволяют себе отступления от старины — в одежде, сношениях с иноверцами, исполнении церковных уставов. Я знаю научно образованных и весьма развитых караимов, которые в присутствии Фирковича боятся есть за столом русских, а в субботу не осмеливаются надевать на себя часы или брать в руки книгу. Фиркович далеко не фанатик по убеждениям, и терпимость его по отношению к иноверцам безгранична. Но он караим до мозга костей, и страстно жаждет поддержки старого караимства во всех его особенностях. Он напоминает, что послабление в форме незаметно перейдет на более существенные стороны караимских особенностей и кончится слитием этого племени с господствующим народом. Археолог сказывается во всех его вкусах и действиях.
|