Путеводитель по Крыму
Группа ВКонтакте:
Интересные факты о Крыме:
Во время землетрясения 1927 года слои сероводорода, которые обычно находятся на большой глубине, поднялись выше. Сероводород, смешавшись с метаном, начал гореть. В акватории около Севастополя жители наблюдали высокие столбы огня, которые вырывались прямо из воды. |
Главная страница » Библиотека » «Крымский альбом 2002»
М.С. Волошина. История дарения Дома. Неизданные воспоминания. Письма 1931—1946 годовКупченко Владимир Петрович (р. 1938) (Санкт-Петербург)
Долгая жизнь М.С. Волошиной полна драматических событий и чудесных поворотов, перенасыщена человеческим общением. Судьба провела ее через многие испытания, прежде чем выяснить миссию ее жизни — стать спутницей-опорой выдающегося поэта, а затем пронести через лихолетья его имя, его творчество, его обиталище. Человек непростого характера: то безапелляционно категоричная — то редкостно терпимая, то кроткая — то яростная, то щедрая — то скупая, то мудрая — то бестолковая, то на редкость чуткая — то бестактная, простодушная и себе на уме — она вызывала и горячую любовь, и резкое неприятие окружающих. Вот как сам Волошин характеризовал Марию Степановну (письмо от 24 февраля 1923 г. к его первой жене Маргарите Сабашниковой): «Хронологически ей 34 года, духовно 14. Лицом похожа на деревенского мальчишку этого же возраста (но иногда и на пожилую акушерку или салопницу). Не пишет стихов и не имеет талантов. Добра и вспыльчива. Очень хорошая хозяйка, если не считать того, что может все запасы и припасы подарить первому встречному. Способна на улице ввязываться в драку с мальчишками и выступать против разъяренных казаков и солдат единолично. Ей перерубали кости, судили в Народных трибуналах, она тонула, умирала ото всех тифов. Она медичка, но не кончила, т. к. ушла сперва на германскую, потом на гражданскую войну. Глубоко по православному религиозна. Арифметике и грамматике ее учил Н.К. Михайловский (критик). Воспитывалась она в семье Савинковых. Ее любовь для меня величайшее счастье и радость». В письме Вере Эфрон от 24 мая 1923 года он добавлял: «Юродивая. Исступленная. Самозабвенная. Всегда пламенно протестующая... Берется за все непосильное и не отступает, несмотря на слабость и нервность. Совершенно не умеет угадывать шутки и иронии. Раздает и деньги, и вещи, и себя на все стороны. В гимназии была первой ученицей, а теперь почти безграмотна. Была дружна с самыми неожиданными и неподходящими людьми — начиная с Веры Ф. Комиссаржевской, кончая Иваном Влад. Цветаевым. С Пра она глубоко и страстно подружилась». В том же 1923 году — 7 октября, вернувшись из Коктебеля, — К.И. Чуковский записал: «Его жена Мария Степановна, фельдшерица, обожает его и считает гением. Она маленького роста, ходит в панталонах. Человек она незаурядный — с очень определенными симпатиями и антипатиями, была курсисткой, в лице есть что—то русское крестьянское. Я в последние дни пребывания в Коктебеле полюбил ее очень — особенно после того, как она спела мне «Зарю-заряницу». Она поет стихи на свой лад, речитативом, заунывно, по-русски, как молитву, и выходит очень подлинно. Раз пять я просил ее спеть мне это виртуозное стихотворение, которое я с детства люблю. Она отнеслась ко мне очень тепло, ухаживала за мною — просто, сердечно, по-матерински. Коктебельские гостьи обычно ее ненавидят и говорят про нее всякую гнусь...» Волошин высоко ценил в жене дар рассказчицы, оригинальность в подходе к живому слову; своим пением стихов Мария Степановна покорила не только Чуковского, но и автора «Зари-заряницы» Ф. Сологуба, критика строгого и придирчивого. Судьба щедро дарила ее встречами с выдающимися людьми. Еще до Волошина Марии Степановне довелось встретиться с А.П. Чеховым и В.Ф. Комиссаржевской, Н.К. Михайловским и И.В. Цветаевым, с М. Горьким и молодым Б.В. Савинковым. При Волошине она вместе с ним принимала в их доме в Коктебеле А. Белого, В.Я. Брюсова, М.А. Булгакова, В.В. Вересаева, А.С. Грина, Е.И. Замятина, В.М. Инбер, А.Н. Толстого, Г.А. Шенгели. После его смерти у нее бывали Д.Л. Андреев, П.Г. Антокольский, О.Ф. Берггольц, Д.Д. Бурлюк, Э.Ф. Голлербах, Г.Г. Нейгауз, К.Г. Паустовский, М. Светлов, В.Б. Шкловский. Личными ее друзьями были В.Ф. Асмус, К.Ф. Богаевский, Е.А. Благинина, И.А. Ефремов, М.В. Куприянов, С.С. Наровчатов, В.П. Некрасов, Н.А. Обухова, А.П. Остроумова-Лебедева, Г.Н. Петников, В.А. Рождественский, А.И. Цветаева, К.И. Чуковский, М.С. Шагинян, С.В. Шервинский... В одном из писем к Н.А. Обуховой Мария Степановна признавалась, что ей была отведена роль евангельской Марфы, взявшей на свои плечи хозяйственные хлопоты — в отличие от Марии, заботившейся лишь о духовном. Однако после смерти мужа, сохраняя и проповедуя его творческое наследие, она все больше становилась Марией... Литературный дар у Марии Степановны несомненно был — но намерение написать воспоминания так и не осуществилось: оба ее больших мемуарных очерка не завершены. Однако остались записи ее бесед с посетителями Дома поэта, осталось огромное эпистолярное наследие. То и другое разбросано по разным архивам — как государственным, так и частным — и пока еще не было востребовано. Подготовленная мною книга мемуаров М.С. Волошиной, которая выходит в Издательском доме «Коктебель», представляет первую попытку собрать воедино доступные составителю устные и письменные свидетельства Марии Степановны о муже, о Коктебеле, о ее собственной жизни.
Писала она безыскусно и вполне искренне (рассказывая, в частности, о разных своих проступках, о которых другая просто умолчала бы). К сожалению, в своих рассказах она многое путала, кое-что прямо выдумывала: ответить незнанием хотя бы на один из вопросов о Волошине ей не позволяла гордость (польская кровь!). Поэтому ее свидетельства требуют неусыпного комментирования. Не будем однако забывать, что очень многое она слышала непосредственно от мужа — и могла донести до нас сведения, которые не сохранились больше ни в каких документах. Особенно достоверными представляются факты жизни М.А. Волошина, относящиеся к 1922—1932 годам, — периоду их совместной жизни. В своих мемуарах и беседах Мария Степановна запечатлела, прежде всего, бытового Волошина: как домохозяина, семьянина, гостеприимна. Он встает перед нами, как живой человек — с его привычками, вкусами, пристрастиями. Здесь она проявляет чудеса наблюдательности и памятливости. Вместе с тем, обожая и почти боготворя мужа, Мария Степановна, разумеется, идеализирует его. И все-таки порой она достигает глубокого проникновения в душу поэта. Трогает непреклонность ее веры в его будущее признание, оказавшееся пророческим: предсказание, сделанное в 1959 году, что через 40—50 лет «философские стихи» Волошина «будут оценены по достоинству», начало сбываться даже раньше намеченного ею срока... (Хотя по большому счету цикл «Путями Каина» так и не стал пока «руководством к действию», не повлек пересмотра путей земной цивилизации, — но это вообще, похоже, несбыточная мечта). Большая часть текстов в книге публикуется впервые, уже публиковавшиеся — исправлены и откомментированы заново. В качестве знакомства с новой книгой составитель предлагает читателям «Крымского альбома» мемуарный очерк М.С. Волошиной «История дарения дома», а также избранные письма 1931—1946 годов, имеющие, в основном, отношение к событиям, связанным с сохранением Дома в предвоенные годы и в период немецкой оккупации. Значимость нынешней публикации придает большой юбилей. В 1903 году, 100 лет назад, на берегу Коктебельской бухты Максимилиан Александрович Волошин построил дом, вошедший в историю русской литературы XX века, как Дом Поэта. Так начиналась история литературного Коктебеля. Владимир Купченко Мемуарный очерк «История дарения дома» (у автора — «История подарения дома») публикуется впервые. Рукопись хранится в Доме-музее М.А. Волошина в Коктебеле. В настоящую публикацию введены также письма М.С. Волошиной. Они датированы 1931—1946 годами и обращены к разным лицам. Вообще, эпистолярное наследие М.С. Волошиной огромно. Оно рассредоточено по различным архивам, главным образом — частным и в полном объеме станет доступным исследователям, наверное, еще очень нескоро. Все письма публикуются впервые. Места хранения: в РГАЛИ (Москва) — к Н.А. Обуховой, И.Л. Сельвинскому, Г.И. и Н.Г. Чулковым, М.М. Шкапской, в рукописном отделе Института русской литературы (Петербург) — завещание 1944 г., в рукописном отделе Российской гос. библиотеки (Москва) — письма к В.Д. Бонч-Бруевичу, И.Н. Томашевской, в правление ВССП; в Российской Национальной библиотеке (Петербург) — письма к А.П. Остроумовой-Лебедевой; остальные — в частных собраниях (включая В.П. Купченко). История о том, как Макс подарил свой дом, и как его за это добили, а теперь добивают меняхочу рассказать, что произошло от того, что Макс подарил свой дом, который так, казалось, любили все, кто к нам приезжал, в котором так радостно и легко жилось всем. Вообще, я хотела написать всю историю «Дома Поэта», но сейчас думаю записать только то издевательство к Максиному дару и тех, кто допустил это все делать и, в сущности, убить Макса. Приблизительно с 1929 г. нам, главным образом мне, стало очень трудно нести на плечах наш дом. Масинька стал прибаливать всё чаще и чаще. Людей ехало всё больше и больше. Возможность ремонта и содержание дома делались всё недоступнее и недоступнее. А сил у меня тоже, верно, становилось меньше. Я сама и белила, и стекла вставляла, и мебель чинила, и сад перекапывала. Людей же проходило человек до 500 за год. Усталость, раздражение и чувство обиды очень часто меня захлестывали. И у меня очень часто в моменты такие вырывался вопль: «Макс, сожжем дом, а сами повесимся». В те моменты, когда я это говорила, я, вероятно, бывала даже искренна, до того доходила моя усталость и напряжение. Ведь и у себя-то я тоже бывала за всё. И кухарка, и прачка, и доктор. Масеньке жалко меня было очень, что я так разрываюсь. Со стороны местных властей тоже все время были посягательства на дом: не верили, что мы пускаем наших гостей бесплатно и всё хотели нас поймать и уличить в мошенничестве. Создавалась легенда о кружке, которая где-то висит, и туда кладут деньги; что мы не деньгами берем, а мануфактурой. Требовали налогов за столовую, что якобы Макс отпускает обеды — и много, много всяких нелепых толков и притязаний самого оскорбительного, а подчас и мучительного характера. Да и на будущее, все равно, Макс думал судьбу дома определить. Продавать он его никогда, ни при каких условиях не хотел, а только подарить. И вот, стал возникать вопрос — кому? Самое первое желание Макса было подарить Пушкинскому дому. И ему же подарить и архив, и книги — с тем, чтобы мастерская и кабинет так и остались бы нерушимыми. Макс написал С.Ф. Платонову1. Он собирался сюда приехать и тогда уже начать разговаривать.2 В это время гостившие у нас по осеням постоянно летчики стали нас упрашивать продать им дом (сначала мы хотели подарить только каменный флигель) на каких угодно условиях. Продавать Макс не хотел, а дарить летчикам тоже не хотел, потому что это военная организация. Приблизительно в это же время артисты из консерватории стали тоже просить уступить <дом> им. Хотя артистов у себя в большом количестве (артисток особенно) М.А. не очень любил, но сразу им не отказал. Просили нас и ссыльно-каторжане.3 Поскольку персонально там Максу люди были приятнее, он ничего не имел против них, но организации <их> он как-то боялся: что они внесут свои привычки, чуждые дому и традициям — мы сразу не решались. В это время с Платоновым случилась катастрофа.4 С другими мы тоже так и не договорились — начались очередные неприятности с сельсоветом. А т. к. всю свою жизнь мы живущих у нас людей считали близкими нам и всеми своими мыслями и соображениями делились, то, конечно, и наши друзья нам советовали то или иное. И вот Ек<атерина> От<товна> Сорокина5 и Евгения Ник<олаевна> Чеботаревская6 стали нам советовать отдать дом Союзу писателей. Макс в принципе ничего не имел <против>, но больше хотел петербургскому Литфонду, считая, что там как-то культурнее всё. У нас — и у того, и у другого — была большая усталость. Сорокина и Чеботаревская нам писали, мы соглашались, но как-то пассивно. А когда я однажды написала им, чего они так торопятся, то получила от Е.От. Сорокиной странное письмо, что же это мы сперва согласились, а потом и на попятный.
И меня, и Макса это очень оскорбило, и мы написали — т. е. Макс написал письмо в правление Союза писателей. Нет, еще до этого Макс писал письмо в питерский Литфонд Лавреневу7. И тот ответил, что приедет весной сам в Коктебель и будет у своего родственника, двоюродного брата. А двоюродный брат его был местный фельдшер — и он, и жена его известны здесь были, как люди очень темной и даже уголовной репутации. Так что нам стало страшно. Лавренев не приехал, и как-то незаметно для себя, и не сопротивляясь вышло, что мы передаем дом С<оюзу> П<исателей> в Москве. М.А. написал, они ответили благодарственной телеграммой и согласием. И вот М.А. составил текст дарственной, и мы поехали с ним в Феодосию к нотариусу. Это было весной 1929 г.8 Макс чувствовал себя очень нехорошо. Но считал, что это нужно сделать. Пришли к автобусу. Сидели долго, ждали, ни на один попасть не могли, ушли домой — и решили на другой день ехать на линейке. Пошла рано утром в колхоз. Линеек не было сразу. А надо сказать, что и денег у нас в это время совсем не было. Мы жили только на то, что нам присылали наши друзья или на продажу или розыгрыш Максиных акварелей. Линейка стоила 12 р. — для нас это были очень большие деньги. Ждать пришлось долго, и когда линейку уже нам подавали, то пришли молодые люди из МЭИ, какое-то начальство, и сели на нее, и уехали, потому что им нужно, видите ли, и они коммунисты. Макс был очень оскорблен такой наглостью. Часам к 11 мы поехали в город. День был очень жаркий, неимоверно пекло солнце — и я волновалась за Макса, не случился бы с ним удар. Пришли мы к нотариусу и передали написанный Максом текст дарственной. — А где же те, кому вы дарите? — Это Союз писателей. — Хорошо, но ведь должен быть их представитель, подробное упоминание и обмер дома с техником и т. д. Словом, он объяснил нам, что нашего желания мало. Что нужен техник, обмер, упоминание, что мы дарим и т. д. Усталые, разочарованные, мы вернулись домой. Макс с сильной головной болью и вообще разбитый. Я написала подробное письмо в СП о нашей злополучной поездке и о том, что нам сказал нотариус и что нужно. Ответа долго не получали, и только в мае месяце к нам пожаловал Островер9, представитель СП. Приехал он утром, мы знали, что он приедет. Всё, <начиная> с внешнего вида и манеры держаться, обличало человека несерьезного, хвастливого. Я его провела в музыкальную комнату, которая предполагалась для его жизни. Он нам сказал, что привез приветы от Инбер10, Зелинского11, С. Толстой12 и т. д. И В. Инбер посылает нам 2 кг. сахару и две банки шпрот. Пишу об этих вещах только потому, чтобы рассказать, какого рода люди в Союзе писателей и кого к нам направили. Эти продукты, то есть сахар и шпроты, нам, действительно, послала В. Инбер, зная неустроенное наше положение, а он, в свою очередь, взял в СП 100 р. якобы для покупки продуктов для нас и, так как в это время правление Союза постановило платить М.А. 100 р. как бы жалованья за хранение дома, то это он и взял из наших денег. С места в карьер он начал хвастать. На удивление М.А., что он его не знает, как писателя, он очень удивился и сказал: «Ну, знаете, если вам назовут 20 русских писателей, вы, конечно, встретите мое имя». И тут же: «Я по жене в родстве с Шереметевыми князьями, знаете?» О доме и о том, чтобы ехать к нотариусу, он ничего не говорил. А всё звал М.А. поехать в Судак и купить там Новый Свет, что они, то есть СП, широко поведут дело, что они заведут чудную мебель, ковры, в каждой комнате будет пишущая машинка, моторные лодки, несколько автомобилей. Моментами хвастовство его доходило до детскости. Глуп-то он был, ясно, но иногда его вранье забавляло. «Вы знаете, когда я был корпусным врачом (он был еврей и лет 35—37), то у меня было 8 адъютантов: 4 офицера, 4 штатских. И знаете, не хочешь сам в коляске (всегда парой) трястись до вокзала, ну и пошлешь одного в Варшаву, другого в Перемышль...» Словом, перед нами сидел Хлестаков и посылал 100 тысяч курьеров. Прожил он у нас 3 дня. Конечно, я пыжилась, чем-то его кормила получше, потому что считала его нашим гостем. Он даже белья постельного не привез — я давала свое и после его отъезда сама стирала. Он съездил в Новый Свет. Подтвердил своим присутствием, что СП дом наш берет, но к нотариусу не поехал, хотя мы ему это предлагали. Он сказал, что приедет летом и тогда всё оформит, а что для дома хорошо бы иметь корову и не поискала бы я. Что в доме нет мебели, что он не оборудован для людей, приезжающих за плату, как же будет с питанием — это его никак не беспокоило. Он поехал в Ялту. Через две недели я получила телеграфом 200 р. и предложение купить корову. М.А. смеялся, и, конечно, никакой коровы купить и нельзя было за эти деньги, и кто бы за ней смотрел? Очевидно, предполагалось — я сама. Я корову не купила, а истратила эти деньги на ремонт: побелку, мойку, стекла (прилагаю счет). Приезд наших друзей, приезжающих ежегодно, мы ограничили, т. к. считали, что, раз дом подарен, то мы уже не имеем права туда приглашать. Да, вот еще одна подробность: мы дарили только каменный флигель. Островер, конечно, сейчас же пожелал и другие пристройки, но они у нас были из года в год предоставлены Сорокиным, так мы и называли «Катин домик»13, Остроумовым — «Валькирии домик», «Верин домик».14 Мы, в особенности Макс, запротестовали. Островер наметил себе как раз Катин домик — тут уж я пошла на уступки и пообещала его семье Верину комнату. Так как со столовой было поздно и сложно устраиваться, я взяла на себя хлопоты и пошла просить заведующего МЭИ Шкарева15, не согласится ли он кормить человек 25—30 у себя. Они согласились, вела я переговоры телеграммами и платила свои деньги.16 Весь июнь и половину июля каменный дом простоял пустой. Ко мне приходило много людей, зная наш обычай пускать бесплатных гостей — и знакомых и мало знакомых, но мы должны были отказывать, несмотря на то, что дом был пустой и мы жалели людей, и нам стыдно было отказывать. Наконец в июле приехала madame Островер17 с двумя детьми. Устроив их в выбранном Островером домике, я повела определять их в МЭИ на еду. Затем приехало еще человек 6—7 личных знакомых Островера. Из них только один был детский писатель, Лебеденко18. Они ехали в организованный дом и поэтому без подушек и без белья. И конечно, ничего этого не оказалось, так что мне пришлось дать всё своё. Затем приехало несколько человек или личных знакомых Островера, а может быть и из Союза писателей, мы не знали. Кормиться я их устроила в МЭИ. И их там кормили, но деньги, которые они платили за еду, Островер взял себе. Всё его поведение и хвастовство были просто анекдотичны. Между прочим, он рассказывал — уж это не нам, а в МЭИ, в столовой, где он обедал, — так вот оттуда пришел наш знакомый и спросил: «А кто такой этот Островер? Вы знаете, что он сегодня рассказывал: Когда я был представителем при английском дворе... ну, знаете, гам подавали завтраки блюд 30. Еды, собственно, никакой, а так что-то очень неопределенное, и после каждого блюда обязательно — чашка и полоскать рот. Часа полтора завтрак и всё больше полощешь рот. Ну, в перерыв прибежишь домой, скинешь фрак (там всегда во фраках) и бежишь в какой-нибудь ближайший ресторанчик — только там и поешь, а так, знаете, при дворе только рот полощешь.» Мы, конечно, не могли удовлетворить интереса нашего знакомого, так как никак не могли знать и представить себе, в качестве кого, когда и каким образом Островер был при английском дворе. В конце августа месяца заболела жена Островера Рита Яковлевна. Она, в сущности, была милая. Толстая, томная, с довольно приятным лицом женщина. Что у нее тиф — мне было сразу ясно. Дом был (у нас гостили) полн. И, вероятно, было бы правильнее, а главное спокойнее и проще отправить ее в больницу. А я ее оставила. Оставила сознательно, потому что ясно знала больничные условия. И сама стала за ней ухаживать. И лечила, и ухаживала за ней со всей тщательностью. Оставляла Масеньку без своего ухода. Болела она очень тяжело и долго. Женщина рыхлая... Я делала ей всё. Островер только через две недели взял сиделку, когда я на него просто стала кричать. Что Рита Яковлевна не умерла, я приписываю себе, без всякой гордости и самохвальства. Стоила ее болезнь мне очень много. Это было последнее лето, которое мы проводили с Масинькой — и я оставляла его на целые часы, ухаживая за совершенно посторонней мне женщиной. Я бросала всё — дом, Макса — и дежурила у нее, подавала ей судно, питье, меняла белье и т. д. Сам Островер или боялся, или просто не хотел за ней ухаживать. Мальчика их я взяла к себе, и он со мной жил. И спал у меня и был не приучен ночью вставать, так что иногда даже делал и большие дела в постель. И мне приходилось его, грязного, стаскивать с постели, а потом убирать и мыть белье, матрац и пол, потому что он это проделывал в несколько приемов. И, возясь со всем этим, я, конечно, и Макса будила. Сколько я плакала от беспомощности, глупости нашей и просто усталости и брезгливости. Во время болезни Риты Яковлевны мне сгноили два матраца и три подушки. Но это уже во вторую половину ее болезни, когда я потребовала, чтобы приехала ее мать. Я просто физически больше не могла.
Мать была старая истеричная еврейка, но Макс ее называл графиня Шереметева, потому что Островер, в первый приезд в Коктебель, сказал нам, так мельком, вскользь: «Я по жене в родстве с Шереметевыми...» Уехали они в октябре — урона материального (побитой посуды, увезенных серебряных ложек и порчи белья и вещей) они принесли нам очень много. Когда я все-таки, при отъезде, сказала ему о пополнении некоторых вещей, потому что они нам просто необходимы в хозяйстве и о том, как небрежно, бестактно он себя вел, то он очень мило и грациозно воскликнул: «Милая Мария Степановна, ну что вы! Зачем вы себя хотите показать хуже, чем вы есть на самом деле!» Дня через 3 после его отъезда ко мне прибежал Шкарев, заведующий домом отдыха МЭИ, и спросил взволнованно: «Мария Степановна, мне Союз писателей заплатит 100 р., что остался должен Островер?» — Думаю, да! Но не знаю. Шкарев волновался. У нас остался ужасно скверный осадок от лета, от действий Островера — и Масеньку начала беспокоить судьба дома. Кому же мы его дарим? Представитель С<оюза> П<исателей> лицо темное, странное и не внушает не только уважения, но просто с ним нельзя иметь дела. Макс написал письмо в правление. Там уже у них были свои дела. Я буду продолжать о доме. Никто судьбой его не интересовался. И я опять его собирала, прибирала, стаскивала мебель, вставляла стекла и законопачивала на зиму и опять была его сторожем и охранительницей. К весне М.А. опять написал письмо в правление — и мы всячески хотели помочь и облегчить Союзу писателей открыть дом и устроить все хозяйственное с возможно большими удобствами. Максу так хотелось увидеть, как СП поставит дело — я ладила людей, кухню, вела переговоры, кого пригласить обслуживать, и начала ремонтировать дом. И вдруг в мае месяце получаю телеграмму19 <:«Мы решили на десять отдать дом партизату (так! — В.К.) за наем 30 мест в лето арендатор оборудует дом превосходно всем выгодно»>. Получив ее, я, не знаю, каким чутьем, каким органом, я поняла, что случилось очень страшное, что это конец всему. Я стояла долго у калитки, не зная, нести ее Максу или не нести. Я знала, что Макс будет оскорблен насмерть. Мы никогда друг от друга ничего не скрывали. Я знала всё и все-таки понесла. Макс принял ее покойно, то есть внешне никак не проявился. Мы некоторое время молчали, но потом, конечно, заговорили об этом. Масинька стал сразу волноваться и выходить из себя. «Я не позволю, не позволю издеваться над собой. Я дом дарил. Они не смеют его сдавать — я дарил писателям и их семьям, я никаких партизанов не пущу к себе». (Телеграф перепутал Партиздат — в Партизат). Макс оскорбился, волновался, кричал — и у него был сильный припадок астмы, я еле его облегчила впрыскиваниями астмолизина. Страдания его были очень велики, но он, как всегда, переносил это все очень кротко. Наутро мы составили телеграмму, текст прилагаю. И началась наша мука, и началось добивание Макса — чистейшего из людей, ясного, как ребенок, такого незлобивого, такого беспомощного в своем негодовании. Началась переписка телеграммами. Мы тратили иногда 8—10 р. на одну телеграмму. И всякий ответ Макса тревожил и волновал. Масинька такой был беспомощный в негодовании; он кричал: «Я их вызову на дуэль, как они смеют! Я им подарил, а они сдают в аренду... Я не хочу, не хочу так».
Когда я его уговаривала, он конфузился и говорил: «Ну, давай повесимся, я не могу так». Один раз во время такой переписки Масинька ударил палкой по столу и она у него разлетелась (это была его любимая палка), он подобрал остатки ее, заплакал — стал просить у меня прощения, что так вышел из себя. По-детски затопал ноженьками: «Пусть меня убьет солнце! Я побегу на берег — я не могу, не хочу, не позволю так над собой издеваться». Макс был страшно оскорблен. Были мы с ним вдвоем. Друзья нам если и писали, то все такое, что нас страшно волновало. Мы же, будучи и непрактичными, и оскорбленными, как-то упустили из вида (да и всё равно Макс бы никогда не пошел судиться), что дом же фактически еще не передан. И что всё — на словах. Макс-то, конечно, только слову и придавал значение. Он по своей чистоте не допускал даже, что он имеет дело с нечестными людьми. Евдокимов20 никакого права не имел сдавать не принадлежащий им дом. Нам казалось: раз мы пообещали, этим самым мы его уже подарили. А фактически дом был наш. И, конечно, тогда была сделана большая ошибка, что мы не судились. Переписку я всю прилагаю. На Максино заявление, что он дом отнимает, были присланы вот какие телеграммы.21 Нам стало жалко СП, мы стали думать, что вся неустойка их договора ляжет на членов правления, и, таким образом, они, из-за недобросовестности Евдокимова, понесут материальные убытки, а Союз бедный. Наши представления о порядочности СП были сильно преувеличены. М.А. требовал, чтобы приехал представитель, и тут на месте мы переговорим и решим, и возможно, до чего-нибудь договоримся. И если уж так необходимо, — ну, на год, самое большее два (чтобы не вводить СП в затраты) пустить их арендаторов. И вдруг вместо представителя СП приехала представительница Партиздата Сулимова22.
Масинька гулял. Принимала ее я. Начала она с того, что постановлением партии предписано всем учреждениям иметь дома отдыха и что поэтому они берут в аренду у СП этот дом. «Ну а мы тут при чем? Вам предписано партией иметь дом отдыха, а мы наш дом дарили Союзу писателей и нам ничего и никто не предписывал, да, вероятно, и не может предписать. И по-настоящему я с Вами и разговаривать не хочу. Но мне вас жалко, Вы все-таки с дороги и пришли в наш дом. Поэтому я с вами говорю и даже напою Вас чаем». Когда пришел с прогулки Масинька, она ему сказала: «Надеюсь, Вы не будете со мной так строги, как встретила Ваша жена?» Очевидно, Вы ее вызвали на это. Маруся зря строгой не бывает. Затем в разговоре Макс ей сказал: — Зачем же Вам брать мой дом в аренду у СП? Раз он им не нужен и они его сдают, так лучше я Вам его подарю. Радости ее не было границ. Она начала нас умасливать и неприлично льстить. Стала говорить, кого они сюда будут присылать жить. «Не думайте, не какую-нибудь шушеру (это подлинное ее выражение), а знатных людей».
На что я, со свойственной мне горячей поспешностью, сказала: «А мы терпеть не можем генералов и принимаем только «шушеру».» Вообще у Сулимовой столько было недоумения. Для нее было полным откровением, что у Союза советских писателей даже договора с нами не заключено, что дом передан только на словах. Но человек она <была> сильно практический и смекалистый. Она учла всё. И безалаберность и незаинтересованность Союза писателей, и нечестность Евдокимова, и нашу непрактичность, и идеализм Макса, и усталость мою, и болезнь Макса. А главное — свое имя и положение (брат ее мужа Сулимов23 — секретарь Сталина). Наша порядочность тоже ею учлась. Готовя дом для Союза писателей, я подыскала для заведыванья их будущим хозяйством людей — семью Синопли, местного торговца-грека и его жену24. Они для ведения хозяйственного дела были незаменимые люди. А находились они тогда в очень затруднительном положении. Их раскулачили, отняли у них дом и всё имущество, и им некуда было деваться. Самого Синопли даже сажали в тюрьму. Но у них много было симпатичных черт (обязательность, внимание, готовность, услужливость) и так им было плохо в горе: все от них отвернулись, а мы взяли их к себе. Люди-то они были дельные, я и хотела их пристроить в Союз писателей. И уже все было налажено, то есть им обещано — и вдруг они оказались ни при чем, т. к. дом сдали в аренду, и никакого Союза писателей нет. Нас и это волновало. Тогда мы возмущенно рассказали Сулимовой об этом, она учла и их. И, уехав от нас в Симферополь, начала там действовать. Что и как там было — нам неведомо. Но для Симферополя имя, конечно, импонировало и, верно, широко и угодливо раскрывались двери. Дня через три после ее отъезда от нас она прислала Синопли телеграмму из Симферополя. Текста у меня не сохранилось, но смысл ее был таков: «Беру вас заведующим домом приобретите необходимую мебель для оборудования дома на 40 человек». Телеграмма была на мое имя для Синопли. Я готовила обед, когда мне ее принесли. Прочтя ее, я смертельно испугалась. До этого никогда в жизни я не испытывала такого постыдного чувства испуга. Такое мерзкое унизительное состояние. Не знаю, каким-то десятым, двадцатым чувством я вдруг поняла, что наступил конец всему. Этого не передать. Бывают минуты, когда вдруг узнаешь и понимаешь всё, то есть что жизнь, мысли, печали, страхи, привязанности — всё, всё, чем ты живешь, всё это вдруг обесценивается, проваливается и тебе безумно страшно, потому что ты понимаешь, что ты ничто. Что вся твоя жизнь случайность, то есть что есть что-то неизбежное, которое приходит и ты ничего не изменишь, и никто не изменит. И вот тогда, прочтя эту телеграмму, я так остро это ощутила. У меня оказалась больше чем запредельная зоркость. Я поняла, что всё кончилось. Масинька был у себя в кабинете, сидел и читал. Я протянула ему молча телеграмму, села против него в кресло и горько заплакала. Слезы у меня были отчаянные, горькие. Масинька перепугался, стал меня утешать, как ребенка. «Марусенька, милая девочка, что с тобой, что ты?» Я, уткнувшись ему в колени, горько рыдала, не умея ему объяснить, что мне страшно. «Чего, Маруся моя? Ведь я же тут с тобой, моя девочка! Ты ведь моя поводырка, чего тебе страшно?» Чуткая к каждой Масиной интонации и ласке, я не утешалась. Мне еще больнее и страшнее было. «Нельзя, Маруся, это наваждение. Откуда у тебя такое малодушие, реальных страхов никаких нет. Ну что, тебе дома что ли жалко? Ну, отнимут его у нас — и то это невозможно, — так это нас с тобою освободит только. Ты подумай: возьмем котомки и пойдем ходить по России, как мы с тобой мечтали! Марусенька, милая, я тут, около тебя, чего ты». Масенька крестил меня и прекратил мои слезы. От его ласки и слов я затихла. Но постыдное чувство страха грядущей беды я забыть не могла. Я, как страус, спрятала голову в Максины колени и утешилась физической близостью его, и сама от себя ушла. Но я испугалась по-настоящему в первый раз в жизни. Лапочка считал, что я устала, что этот упадок духа мне не свойственен. Говорил, что когда у нас бывали более страшные, то есть реально страшные моменты, он гордился моей смелостью, а тут какая-то пустая, ровно ничего не значащая телеграмма Сулимовой меня повергла в такой страх. А я тогда пережила всё грядущее, хотя рассказать этого не могу. Затем жизнь шла своим чередом. Синопли стали готовить дом, а я тут еще для кухни рекомендовала Сулимовой батюшкин дом25 (его купили за 14 тысяч <зачёрк>), он его сдал на одно лето, и они там устроили столовую, а в нашем каменном флигеле — дом отдыха. Макс как-то пассивно принял уже всё дальнейшее, но я видела, что он страшно оскорблен. Он стал какой-то грустно-молчаливый. Старался не говорить, ничем не интересовался, что касается дома, и как-то таял и тускнел. У него два раза были сердечные припадки. Один раз настолько, что я испугалась, что он сейчас умрет. Делала ножную ванну, укол камфары — облегчала приступ. Он отошел. Но сердце мое ныло, ныло: я видела, что Макс угасает, томится. Он был так оскорблен. Открыл Партиздат свой дом отдыха в подаренном Максом доме писателям. Я начала писать друзьям. И написала в СП Павленко26, который тогда был председателем, и еще кому-то, что они Макса убивают, и что я требую отдачи дома обратно, что он подарен писателям. А что их какой-то писатель-завхоз Евдокимов обделывает свои гадкие дела. Чтобы Партиздат издал его книгу, он им отдал наш дом. Пока велась переписка, жизнь шла, стали приезжать отдыхающие из Партиздата, а Макс безучастно смотрел на всё это и гас. К нам тоже стали наезжать наши друзья, но Макс не радовался как-то ничему. 16 мая — день его рождения, Духов день.27 Как всегда, в этот день был праздник — Макс очень любил день своих праздников, и мы их отмечали, и друзья наши. Сладкий чай, торты, цветы — и праздник, если были уже съехавшиеся друзья, какой-нибудь спектакль. Но это, главным образом, 17 августа, день именин, когда дом бывал переполнен талантливыми друзьями — писателями, артистами, музыкантами. Специально готовили постановки — и замечательные. Но в день рождения чаще всего устраивали шарады или какие-нибудь импровизированные шутки дети, т. к. взрослые еще мало съезжались. А в это последнее лето 1932 г. у нас был только В. Рождественский28, у которого происходили какие-то личные дела, и Макс очень их принимал к сердцу, да еще был очень ему приятный гость — русский француз К<ибальчич>29. Для Макса эта встреча была последней радостью, потому что он беседовал с европейцем. Из писем 1930—1946 годов8 марта 1930 г. Письмо к М.А. Пазухиной30 Мы такими заброшенными чувствуем себя в эту зиму, как никогда. А зима была по переживаниям на редкость тяжелая. Болезнь Макса меня и перепугала, и надломила. <...> А внешние условия тоже очень тяжелые. Утрачена радость жизни. А кругом хорошего мало. Сейчас в деревне столько горя.31 И нам трудно жилось во всех отношениях. <...> Макс почти совсем оправился, но очень быстро устает и утратил творческую радость. Сейчас он опять ведет свой режим — рисует, гуляет, читает. 9 февраля 1931 г. Коктебель. Письмо к М.А. Пазухиной Раскрыв посылочку и увидя французский хлеб, я расплакалась, и Масинька прослезился. У нас совсем нет хлеба. Вот уже 8 дней мы его не получаем и достать нет нигде никакой возможности. Я ходила, подавала заявления, объясняла — сняты со снабжения, и больше ничего. <...> Вместе с хлебом нас лишили и керосина, <дают> четверть литра в месяц. <...> Сейчас у нас очень холодно, вот уже целую неделю дует северный ветер без снега. Тепло только у Макса, у меня и в столовой не натопиться. 21 мая 1931 г. Письмо к М.А. Пазухиной Флигель мы подарили Союзу писателей, сейчас у нас был представитель; возможно, что они для питания соединятся с наркомпросовским домом отдыха Мейерхольда для кормежки (потому что кухню оборудовать у нас дорого и долго, а там, если разрешат, проще включиться) — и тогда живущих у нас32 тоже можно будет включить хотя бы на обед. 28 марта 1932 г. Письмо к М.А. Пазухиной Масе советует врач Ессентуки. Он очень худо себя чувствует. И меня это убивает. Кротость у него непередаваемая. Я знаю, что он очень огорчен и томится — и своим состоянием, и тем, что ему не работается, но он так приветлив и ласков — ни жалоб, ни нытья, а светлый, светлый и всячески старается своего состояния не обнаруживать. 25 октября 1932 г. Коктебель. Письмо к М.А. Пазухиной Мой возврат домой33 — моя новая Голгофа. Силы напрягаю все, но так спотыкаюсь, так трудно и мучительно жить. Всё, всё на своих местах, всё так живо, привычно — вот и Мася сидит или стоит — ощущаю и... ужас, протест, спазма сердечная: Маси нет. Где Мася? Боже, как много пройдено, как мучительно долго еще идти. 3 ноября 1932 г. Письмо к М.А. Пазухиной В правах наследства нужно здесь утверждаться. Кстати, мне прислана об этом бумага, и пока что сельсовет просто требует с меня 450 р. прежних налогов. <...> Понемножку начинаю прибирать дом. Здесь всё Масино. Всё им проплавлено, наполнено, освящено страданием, любовью и молитвой. Я часами с его холмика34 смотрю и слушаю, и взываю — так что моментами перевоплощаюсь, чувствую себя им... 6 ноября 1932 г. Письмо В.Д. Бонч-Бруевичу35 М.А. еще при жизни был озабочен, и мы не раз говорили с нашими друзьями, и между собой: какому учреждению пожертвовать его архив (переписка за 40 лет). Мы обратились в ВССП с этим даром. Он принципиально как будто бы и принял этот дар, но ничего для этого не сделал. Ему также был подарен и каменный флигель при нашем доме, но с этим делом они столько причинили огорчений Максимилиану Александровичу, что это способствовало его преждевременной кончине. Группа литераторов, живущая в Коктебеле, видя такое невнимательное отношение к его дару, предложили написать Вам. Ответ же Ваш пришел во время болезни М.А., когда я никак не могла его тревожить такими вещами. Теперь я ввожусь в права наследства, а затем приступлю к разборке и приведению в порядок архива и литературного наследства — и после этого смогу сообщить Вам просимые сведения о состоянии архива и вести переговоры о его дальнейшей судьбе. 15 ноября 1932 г. Письмо к М.А. Пазухиной Сразу ударили холода, все уехали — дом опустел. <...> Я наверху одна, сплю у себя, работаю в мастерской (привожу в порядок книги — нумерую, записываю, подклеиваю и составляю каталог). По вечерам и ночью молюсь у Маси в комнате и плачу, припав к его изголовью — долго, много, неутешно.
23 декабря 1932 г. В Оргкомитет ССП СССР В апреле 1931 г. М.А. Волошин принес в дар ВССП каменный флигель его дома для организации Дома отдыха писателей. Договор правления не был тогда нотариально оформлен со стороны ВССП. После смерти М.А. Волошина я, как единственная наследница всего оставленного им имущества, подтверждаю свое согласие передать для указанной цели и организации мемориального музея имени М.А. Волошина Оргкомитету ВССП в собственность не только указанный выше флигель, но и всё наше недвижимое имущество, находящееся в Коктебеле и заключающееся в двух флигелях и всех надворных постройках. Утверждение меня в правах наследства в настоящее время задерживается местными органами власти, пытающимися половину владения рассматривать как выморочное имущество, подлежащее переходу в Госфонд. За сорокалетний период владения нами «Домом Поэта» в Коктебеле вокруг этого дома сложились определенные традиции, заключающиеся в том, что каждый представитель литературы, науки и искусства мог найти в любое время приют в «Доме Поэта», являющемся культурным очагом. Дробление владения должно не только уничтожить всё значение, которое приобрел «Дом Поэта» для литературной общественности, но и сделает нецелесообразной из-за недостаточности помещения организацию Дома отдыха для писателей. В целях сохранения владения в его целом виде и использования полностью для организации отдыха писателей, я прошу Оргкомитет провести через высшие органы власти национализацию всего нашего недвижимого имущества и передачу ССП этого имущества для организации Дома отдыха писателей. 27 августа < 1933 г.> Письмо к М.А. Пазухиной Живу я очень замкнуто от всех, перегружена работой — и по библиотеке, и по экскурсиям, каждый день ко мне приходят люди. Я стала видеть людей и что-то слышать. И дали мне это экскурсии: через них я как-то стала входить в человеческий контакт. И потом теперь я знаю, что с каждым днем я ближе к Масе и иду к нему. 17 января 1934 г. Письмо к И.Н. Томашевской36 День переполнен. И переписываю Масеньку, и перечитываю его и к нему, чего не знаю (а всего много Макса), и подклеиваю книги — и тут же иногда часами от них не отрываюсь — и себя обслуживаю (живу в трех комнатах и внешний режим и ритм жизни веду, как и с Масенькой, — топлю печи, мою полы, стираю). Я так отрезана ото всего мира — писем не получаю месяцами (сейчас праздники — так кое-кто вспомнил), днями ни с кем, кроме кошки и собаки, не разговариваю и по неделям не слышу к себе обращения. Много молюсь. Я столько лет была перекалена лучами такой светлейшей благости и радости, что теперь растапливаюсь в страдании. <...> Месяца два назад, по пустынному песчаному пляжу шла я к Масеньке. На пляже ни одного камешка — гладкий песок (были бури перед этим), на берег набегает тихая волна, шурша по песку. Иду медленно, думая о своем, неизживном, и вдруг поражена необыкновенно желтым, золотым в буквальном смысле, светом Юнгова холма37. Он весь горит как бы изнутри. Хочу понять, в чем дело, оборачиваюсь к морю — и над морем солнце из глубинных облачных ям лучами пробивается на море: почти отвесный ряд столбов и сноп лучей на Юнгов холм. И в этот же момент огромные редкие капли дождя серебряными нитями тянутся к земле. Вся цепь Карадага с Масиным профилем в этой движущейся серебряной сетке, а впереди, за холмом Юнга, три круга радуги огромными кольцами образуют какой-то гигантский вход — «ворота в Рай» — мелькает мысль. Кружево волны на песке, необыкновенная прозрачность зыби зеленого моря. Я была потрясена этим непередаваемым зрелищем. Никакой Клод Лоррен, никакой Тернер не передадут этот трепет света! Зачем-то природа меня, нищую, измученную, зарывшую прошлое, чуждую к грядущему, в предсмертной тоске, — остановила, приподняла кусочек занавеси своей мастерской и впустила меня туда... 21 августа 1934 г. Письмо Г.И. и Н.Г. Чулковым38 Если я есть и делаю что-то, то только потому, что всегда ощущаю около себя Макса, его крепость и мудрость. Я теперь только понимаю, какой он был огромный, какой прекрасный и как всей своей жизнью, которую я с ним провела, он, не уча, научил меня понимать. Сейчас я перегружена человеческим потоком, который льется через наш дом: с утра единичные посетители мастерской и работа в ней, а с 4 часов экскурсии, лекции о Максе, его жизни и жизни нашего дома и Коктебеля. 26 января 1935 г. Письмо к М.В. Сабашниковой39 Я этим только и держусь — то есть «принимая свою судьбу». Но по нетерпению, по слабости, по избалованности <...> я так часто впадаю в отчаяние. <...> Я была Максиной «поводыркой». «И как это ты, Марусенька, все знаешь?» И мне казалось — я знаю. Масенька так умел сделать, что я сама верила, что я его веду (так был деликатен). Благословляю Бога, судьбу, что дано мне такое счастье. Первое время не могла молиться, а теперь начинаю <...> Во время болезни он несколько раз сказал мне: «Ты у меня, Марусенька, сильная». Знаю, зачем он говорил: чтобы я поверила, что я сильная и чтобы была и терпела. Плохо терплю. Но Макс мне и сейчас помогает. 5 февраля 1935 г. Письмо к И.Н. Томашевской Никуда не выхожу, а только по вечерам смотрю с балконов на небо и пою Максины стихи. Небо у нас сейчас потрясающее. Такой парад, такое великолепие. Сириус лучится, как голубой бриллиант, царственно раскинулся Орион, Телец с Плеядами и Гиадами, высоко горит Капелла, застыли Близнецы... 25 февраля 1935 г. Письмо Г.И. и Н.Г. Чулковым Со мной, конечно, никто и нигде не считается. По целому ряду вопросов я писала в Литфонд. И мне никто не ответил ни на одно письмо. Я даже судьбы своей не знаю. Но мы с Масенькой живем верой: если наш дом нужен, он будет жить вопреки всей очевидности. И я так живу: что будет, то будет. 23 февраля 1937 г. Письмо В.В. Вишневскому40 У меня разлада с жизнью и миром нет. Я его принимаю во всей цельности и многообразии — и скорбь моя не от того, что я стою в стороне и уединяюсь. Я ударена жизнью и потеряла всё в лице Макса, но это личная утрата, и я ее пронесу до конца дней своих. <...> Максу лет через 50 будет отведено место. Мне больно, что Макса не печатают, но это по человеческой слабости. Макс сам знал, что его сейчас печатать не будут, поэтому последние годы и не мог писать. Он всегда был впереди эпохи и волновало его вечное. Я, Воля, скорблю, что я умру — и куда это всё денется? Не разошлось бы по рукам, не растащили бы из коллекционерства, недомыслия. Ведь уже не раз были попытки: «Библиотека! А почему колхозникам не дают? А почему книжки даете только в мастерской читать?..» «А! Мемуары Казановы! О! Поль Клодель! Такое редкое издание!» И книжка исчезала с полки, и мне мучительно приходилось выграбастывать обратно. <...> Воля Макса в самом элементарном, что он хотел, не исполнена: дом так и не назван «Дом поэта», и мои права никак не ограждены. Я часто чувствую себя жалкой, нищей, которую держат из милости, чувствую, как у администрации вызываю удивление: «А это, собственно, кто?». <...> Сейчас меня волнуют две вещи. Протекает Максин кабинет, вышка и лестницы прогнили и могут каждую минуту рухнуть; если провалится вышка, кабинет Макса с его бюстом работы скульптора Виттига (который стоит в Париже в Отейле), редкие маски Пушкина, Достоевского, Петра Великого, Гомера пропадут, будут раздавлены. Ни десант белых, ни землетрясение их не погубили, а невнимание и равнодушие аппарата СП могут их сгубить. Администрация Дома отдыха знает, в Союз в Оргкомитет и т. д. я писала — и за 4 года ни одного гвоздя не было вбито. Я сама вставляю стекла, забиваю дырки, мою полы. 30 октября 1937 г. Письмо к М.А. Пазухиной У меня большое удовлетворение: чинят вышку. В кабинете и мастерской всё, всё сняла, сложила и обшила рогожами: будет полный ремонт. Много плакала, потому что всё это устраивал сам Макс. 26 декабря 1938 г. Письмо к М.М. Шкапской Я получила 100 кг угля и кубометр дров. (Я два месяца собирала щепки!) Отношение Литфонда ко мне возмутительно. <...> Начала записи «Макс в вещах» и свои воспоминания, — но придется опять оборвать. 9 февраля 1944 г. Симферополь. Завещание Я, нижеподписавшаяся Волошина Мария Степановна, постоянно проживающая в селе Коктебель Старокрымского района в своем доме № 247, а временно в Симферополе, по Вокзальной ул. в доме № 3 в квартире № 2, находясь в здравом уме и твердой памяти, решила распорядиться принадлежащим мне недвижимым имуществом следующим образом: 1. Домовладение мое, находящееся в селе Коктебели, состоящее из двух строений и флигеля, с растущими деревьями и насаждениями, а также со всеми находящимися в означенном домовладении: обстановкой, оборудованием и инвентарем завещаю в полную собственность Союзу писателей в России. Означенное домовладение обязательно должно именоваться «Дом Поэта» и в нем должен быть сохранен мемориальный Музей — в жилых комнатах поэта М.А. Волошина, а остальное помещение должно быть предоставлено для отдыха и работы: поэтам, художникам и людям науки и искусства. 2. Имущество мое, состоящее: а) из библиотеки в количестве более ПЯТИ ТЫСЯЧ томов литературы, б) Акварели, более ПЯТИСОТ штук работы моего покойного мужа, в) из рукописей и Архива его же и г) из художественных масок, бюстов и картин других авторов-художников, принадлежавших моему покойному мужу, согласно его воле и желанию — завещаю в полную собственность Союзу Писателей России. 3. Все описанное выше завещаю Союзу Писателей с тем непременным условием, что это имущество остается на месте его нахождения в настоящее время и в тех же помещениях в селе Коктебели, на все будущее время под наименованием «Дом Поэта» имени М.А. Волошина, где он работал и творил всю свою жизнь. 4. Имущество, находящееся в Москве, состоящее из акварелей в количестве ДВУХСОТ экземпляров работы мужа моего, завещаю в полную собственность Союзу Писателей России, которое должно быть доставлено в Коктебель в Дом Поэта. 5. Исполнителями настоящего завещания со всеми правами и обязательствами назначаю и прошу быть Анну Александровну КОРАГО41 и Надежду Николаевну БУРЛЕЙ42 в ведение коих, до передачи указанной наследственной массы Союзу Писателей России, поступает немедленно после смерти моей, все описанное и завещанное имущество. <...> 6. Цену завещанному имуществу предоставляю определить наследнику по сему завещанию — Союзу Писателей России. <...> (Настоящее завещание нотариально удостоверено мною — Иосифом Христофоровичем Игигхановым в конторе № 2, находящейся по Таврической улице в доме № 5).43 3 мая 1944 г. Письмо к И.Л. Сельвинскому44 Очень жалею, что не Вы первый вошли в «Дом поэта» после почти трехлетнего его пленения. «Дом поэта», архив, книги, акварели и всё ценное в нем сохранила. Считаю это чудом, потому что на всем берегу остался только он один, как маяк среди груды развалин. Конечно, он сильно пострадал. 14 июня 1944 г. Письмо к Е.В. Нагаевской45 Меня три раза выгоняли из дома — немцы, конечно. Но я не ушла и не уходила ни на час. Рисковала жизнью. Но уйти из дома — это было больше смерти. А смерть в те моменты была избавительницей. Но вещи я от отчаяния и страха зарыла в землю — без ящиков, так, закутывая в тряпье. Всё, всё решительно было зарыто до единой книги и всех акварелей. А когда меня выгоняли уже румыны из дома, <то>, чтобы доказать им, что я не просто живу с двумя старухами, а что здесь музей, а не пустые стены, мне снова пришлось все вытаскивать наспех. И от нашей неумелой закопки, тяжести и сырости земли, много вещей пострадало. <...> После ухода Масеньки для меня оккупация было самое страшное, что я знаю. Это основное. А дальше — страдания, ужас, страх, возмущение, боль и т. д. всё в этой же области 2,5 года. Я была очень деятельна и вела ежедневную борьбу и войну с ними за каждую доску и тряпку — ни в чем не уступала, — тоже с риском для жизни. Вижу теперь со страхом, как я была смешна и наивна. Но тогда в этом проходила вся моя жизнь. А результатом всего этого был рак желудка. Милая Анчута46 спасала и помогала мне, сколько раз она была моим ангелом-хранителем — и только судьба дома меня удерживала <...>. И сейчас «Дом поэта» стоит, как маяк, один на всем берегу — такой обшарпанный, без стекол, расшатанный, с текущей крышей, с потрескавшимися стенами, но такой родной, такой величавый и дорогой, дорогой. Буйно всё цветет и отцветает, благоухает. Кругом груды щебня и развалины. А он один возвышается и над былым, и над настоящим. Таиах47 стоит забинтованная (сильно и больше всех пострадала, да Масин бюст парижский). Ее нужно реставрировать. Масса побита стекол у акварелей. Два с половиной года — выстрелы из всех калибров пушек, мины и бомбы кругом и около. Дом подпрыгивал в буквальном смысле слова. И удерживалось всё только моими и анчутиными руками. Сейчас всё стоит на своих местах. Но нуждается в бережной и любовной установке и приведении в порядок. <...> Я 4 раза писала в Союз писателей и Сельвинскому лично, как другу, одному из последних посетивших наш дом, — и ни от кого ни звука. Военные проходят в большом количестве, посещая музей. Поражаются, как я могла всё это сохранить и пронести. Я сама смотрю на это как на чудо. Правда, я ни одной минуты не теряла веры и ощущения, что Масенька около меня и мне помогает. Молилась и просила Господа и Масеньку помогать мне. <...> Я целый год болела раком и только в декабре 1943 г. поняла смысл моих физических болей — то есть, что у меня рак. Сказала Анчуте. Сил было очень мало, худа была предельно: 35 килограммов. Она стала плакать, а я легла и решила ждать смерти. Судьба дома не давала покоя. А кругом делалось страшное. Партизаны мешали немцам. А партизаны все были мои друзья и знакомые. Репрессии со стороны немцев были жестокие. Каждый день был перенасыщен драмами. И Анчута настояла и поволокла меня в Симферополь. Всё было ужасно. А там пошло тоже как чудо. Я попала к женщине-врачу, старой и святой женщине. Она убедила меня делать операцию. Я была убеждена, что не переживу ее из-за отсутствия физических сил. Оказался дивный хирург — старик, единственный во всем Крыму специалист по желудочным опухолям. И они вдвоем приложили все силы и меры — или дать мне умереть без особых болей и страданий, или спасти. А у меня стоял дом и его судьба. Я сделала завещание, нашла такого юриста, который тоже приложил все старания, чтобы дом и его судьба остались ненарушенными при всех режимах в правовом, конечно, отношении. И опять Господь и Мася помогли мне в этом. Месяц была в больнице, в нищете, но в идеальном моральном отношении ухода — и выкарабкалась.
Сейчас болей никаких, на ногах и прибавила в весе 5 кг. А еды, в сущности, никакой. Мы не голодаем, но живем впроголодь. Меня эти 3 года кормит деревня. Я живу тем, что мне дадут: тот — кусок хлеба, тот — две-три картошки, тот — бутылку молока. Но и у них сейчас очень мало, и мне бывает трудно. Анчута шьет и этим добывает себе кусок хлеба. У меня 900 р. долгу и денег ни копейки. № моей пенсионной книжки 12578 республиканского значения постановления СНК РСФСР от 3 января 1934 г. — 225 р., последняя дата получения 30 октября 1941 г. Очень прошу похлопотать, чтобы мне ее восстановили. 20 июля 1944 г. Письмо к Е.В. Нагаевской В низу дома живут бойцы, а так никого. Мне больно, что крыша течет. На днях был страшный ливень, и чердак был по щиколку залит водой.48 Анчута с В<арварой> Я<ковлевной>49 40 ведер вынесли воды, а во втором этаже с потолка тоже лились ручьи, и я ничего не могла. Чемодан Ваш стоит, но содержимое его несколько раз вытряхивалось. Замок был сломан, и всё было вывернуто румыном. Они органически не терпели всего запертого и всё разбивали. Ведь по нескольку раз в сутки всё обыскивалось, и искались «партизаны» в чемоданах, коробках. Я взяла и носила Ваши туфли на резиновой подошве — и то только тогда, когда они были выброшены. Наши вещи тоже так. Подушки, простыни, матрацы, одеяла, калоши, лампы ведра, да словом, что хотели, то и брали. А если скажешь, что это чужое, то уж наверное унесут.
А Ваши этюды, Леночка, сколько меня спасали. Только благодаря им я столько Масиных вещей сохранила: как — расскажу при свидании.50 18 августа 1944 г. Письмо к А.Г. Ромму51 Мне удалось, при помощи сельсовета, починить крышу. Она совершенно сползла, и дождь лил прямо на чердак и внутренние комнаты. <...> Союз писателей пока ограничился только присылкой 1000 р. Но даже записки не написали. 30 августа 1944 г. Заявление в Правление ССП Прошу принять меры, чтобы определить судьбу музея с находящимся в нем литературным и художественным наследием моего покойного мужа М.А. Волошина. За 10 лет владения домом, несмотря на мои многочисленные обращения, ничего не было сделано для оформления музея и моих взаимоотношений с Союзом. В тяжелое время оккупации мне удалось, с большими трудностями, сохранить Дом поэта и всё художественное наследие. Я перенесла тяжелую операцию, чувствую, что я недолговечна, и потому мне хотелось бы довести дело до конца и определить музей в надежные руки. <...> 12 сентября 1944 г. Письмо к А.П. Остроумовой-Лебедевой Возвращающихся из эвакуации у нас не так много,52 и люди все очень невысокой морали. Нам ставят на вид: «Вы, де, сидели тут с немцами, а мы страдали». <...> Главное — всё молчит. Не стреляют. 3 года непрерывного гула аэропланов, пушек, мин, пулеметов. Со всех сторон и во все часы суток. В доме никого. Всё время, 4 месяца, жили бойцы — а сейчас никого. Только одни мы на всем берегу. Мне дали разрешение ехать в Москву месяц тому назад. А я решила не ехать. Но вот приехал сюда представитель Литфонда «писатель» Шелок. И в такое поверг меня огорчение за судьбу и наследие Макса: Это такой Хлестаков новой формации: врал, «выпуклялся», задавался... И решила я сделать усилие, оторваться от дома. Хочу поставить на президиуме СП вопрос — пусть примут раз и навсегда решение о принятии наследия М. Ал. и дальнейшей судьбе его и меня, пусть поставят в должное положение, а не жалкую бедную родственницу — так терпят из милости. Умру я — ну что с этим со всем станет? <Весна 1945 г. (?)> В областной комитет ВКП(б) Крыма, т. Чурсину53 от М. Волошиной. Коктебель. Дом поэта. Заявление Прошу оказать мне помощь в сохранении и укреплении в Коктебеле наследия моего покойного мужа, поэта и художника М.А. Волошина; оно создавалось годами в Коктебеле и служило культурным местом отдыха для целого ряда писателей, поэтов, художников и научных работников в разных областях науки и искусства. Дом давал приют в течение 50-ти лет многим большим людям страны, как Горький, А. Толстой, Левинсон-Лессинг54, Хвольсон55, Вересаев, Юмашев56, А.А. Байков57. В мастерской моим мужем собрана в течение всей жизни библиотека в 5000 томов по истории, искусству и литературе, русской и иностранной, картины и скульптуры его и других художников, много краеведческих материалов, отображающих природу и историю восточного Крыма и, в частности, Коктебеля. Мне удалось все это пронести и сохранить через годы оккупации, но меня беспокоит дальнейшая судьба этого культурного наследия. Дом подарен мною, после смерти моего мужа в 1932 г., Союзу писателей, который устроил в нем Дом отдыха. Но 4 комнаты во 2 этаже, в которых я жила с мужем, оставлены пожизненно за мной, и представляют собою как бы мемориальный музей, который однако нигде не числится. Летом, когда в Дом отдыха приезжают писатели и художники, в мастерской и библиотеке многие из приезжих работают. У меня возникают опасения, что после моей смерти Союз писателей, который является хозяином всего дома, может распорядиться по своему усмотрению культурным наследием моего мужа, может вывезти библиотеку и художественные произведения в Москву, в др. города Союза, т. к. они представляют собою крупную ценность. Разрозненное наследие и вывезенное из Коктебеля уже многое потеряет. Я не раз могла бы согласиться на разные предложения центральных музеев Москвы и Ленинграда и продать библиотеку, картины. Но, несмотря на трудное материальное положение, я считаю своим долгом сохранить это всё в Крыму, согласно желанию моего мужа. Поэтому прошу Вас помочь мне оформить, сохранить и закрепить за Коктебелем этот культурный уголок. Прошу обком оказать мне помощь, с тем, чтобы этот культурный заповедник мог служить еще многие годы местом работы для писателей, художников, историков и краеведов. Кроме того, несмотря на то, что библиотека не является массовой, а обслуживает узкий круг специалистов литературоведов и писателей, я все же считаю необходимым выделить в особое хранение под замок те книги, которые (по изменившимся обстоятельствам могли бы быть нежелательными — зач.) не соответствуют идейно-политическим требованиям настоящего времени. Если таковые найдутся, в отборе этих книг прошу обком оказать мне помощь. 2 июня 1945 г. Письмо к А.П. Остроумовой-Лебедевой58 Я в Литфонде числюсь в должности коменданта. Другого они ничего придумать для меня, спасшей дом и всё находящееся в нем культурное достояние, не могли. 14 апреля 1946 г. Письмо к А.П. Остроумовой-Лебедевой Литфонд собирается в июне открывать Дом отдыха. Меня назначили охранительницей, а Анчуту — смотрительницей музея и собираются платить. Это для нас событие. Значит, музей как-то санкционировали. 20 мая 1946 г. Письмо к Н.А. Обуховой59 А у нас в Коктебеле сейчас волшебная сказка. Так буйно цветут тамариски, зацветает акация, ирисы, воздух благоухает — и тишина. Тепло, жарко и полная пустыня. Вечера хрустальные. Дышишь и не надышишься. Благодаришь Господа Бога, что он посылает такие дивные минуты созерцания своей Премудрости. Грустишь светло и трепетно об ушедших и шлешь ласковую нежность всем далеким друзьям, которые лишены всей этой прекрасной благодати. Примечания1. Платонов Сергей Федорович (1860—1933), историк, академик. Репрессирован. 2. Письма МВ к С.Ф. Платонову опубликованы В.А. Колобковым в журнале (Москва) «De visu» № 5 за 1993 г. (С. 52—61). 3. Общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев, созданное в Москве в марте 1921 г. В 1924 г. стало всесоюзным, имело 50 филиалов, издавало журналы и книги. Прекратило свое существование в 1935 г. 4. С.Ф. Платонов в янв. 1930 г. был арестован и приговорен к 5-летней ссылке в Самару. 5. Сорокина Екатерина Оттовна (урожд. Шмидт, 1889—1977), в первом браке — жена Ильи Эренбурга, во втором — жена искусствоведа Тихона Ивановича Сорокина. Переводчица. 6. Чеботаревская Евгения Николаевна (1892—1972, в замуж. Ларионова), директор Дома писателей в Москве. 7. Лавренев Борис Андреевич (1891—1959), писатель. 8. Сначала было написано: 1930 г. На самом деле эти события относятся к 1931 г. 9. Островер Леон Исаакович (1889—1962). 10. Инбер Вера Михайловна (наст. фам. Шпенцер, 1890—1972), поэтесса. 11. Зелинский Корнелий Люцианович (1896—1970), литературовед. 12. Толстая Софья Андреевна (1900—1957, в замуж. Сухотина, во 2-м браке — жена Сергея Есенина), сотрудница музея Л.Н. Толстого. 13. Одноэтажный флигель из калыба, в три комнаты, рядом с быв. домом Е.О. Кириенко-Волошиной. Из лета в лето в нем жила Е.О. Сорокина с детьми. 14. Валентина Павловна Остроумова (урожд. Панкратова, 1888—1962) носила в Коктебеле прозвище Валькирия (после выступления в этой роли в живых картинах). Вера — актриса, педагог Вера Яковлевна Эфрон (1888—1945), приезжавшая с сыном Котом. 15. Шкарев (Шкаров?), директор коктебельского Дома отдыха МЭИ. 16. То есть переговоры с Союзом писателей, т. к. дом отдыха МЭИ располагался в Коктебеле по соседству с домом М. Волошина, на бывшей даче Харламова. 17. Островер Рита Яковлевна (урожд. Каганова, 1897—1980-е). 18. Лебеденко Александр Гервасьевич (1892—1975). 19. Здесь был оставлен пропуск для текста телеграммы, полученной 31 марта 1932 г. 20. Евдокимов Иван Васильевич (1887—1941), писатель, редактор Госиздата. 21. Из телеграмм сохранилась (в архиве ИМЛИ) только следующ., от 13 апр. 1932: «Передачу дома считаю нарушением дара себя свободным передарить дом телеграфте Волошин». 22. Сулимова Мария Леонтьевна (1881—1969), революционерка, редактор издательств. 23. Сулимов Даниил Егорович (1890—1937), преде. Совнаркома РСФСР в 1930—1937 гг. 24. Синопли Александр Георгиевич (1879—1943), бывший владелец кафе «Бубны», и его жена — Синопли Варвара Семеновна. 25. Дом священника М.В. Синицына, находившийся по соседству с волошинским. 26. Павленко Петр Андреевич (1899—1951), писатель. 27. День Святого Духа — переходящий праздник; в 1932 г. он приходился на 2 мая. 28. Рождественский Всеволод Александрович (1895—1977), поэт, переводчик. В Коктебеле в 1927—1932 гг. отдыхал каждое лето. 29. Кибальчич Виктор Львович (псевдоним — Виктор Серж; 1890—1947), фр. писатель. 30. Пазухина Мария Александровна (урожд. Чернова, 1898—1967), пианистка. 31. Речь идет о принудительной коллективизации крестьян с «раскулачиванием» зажиточных и «нетрудовых элементов» (священников, торговцев и т. п.) 32. То есть личных гостей Волошиных, приезжавших не по путевкам Дома творчества. 33. М.С. Волошина вернулась из поездки в Минеральные Воды, куда ее отправили друзья после смерти М. Волошина, чтобы отвлечь и подправить здоровье. 34. М.А. Волошин похоронен на холме Кучук-Енишар (к востоку от Дома поэта; 191 м над уровнем моря). 35. Рукопис. отд. Рос. гос. библиотеки. Ф. 389. Кар. 251. № 40. Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873—1955), историк. 36. Томашевская Ирина Николаевна (урожд. Медведева, 1903—1973), литературовед, жена выдающ. пушкиниста Б.В. Томашевского. См. о ней и ее мемуары «Синяя калитка» в альм. «Крымский альбом 1997» (С. 88—103). 37. Фамильный склеп Юнге на берегу бухты. Глава семьи — учёный, врач-окулист Эдуард Андреевич Юнге (1833—1898), первый владелец земель Коктебельской долины. Склеп разрушен в годы Вел. Отеч. войны. 38. Чулков Георгий Иванович (1879—1939), писатель, и Чулкова Надежда Григорьевна (урожд. Петрова, в 1-м браке Степанова, 1874—1961). 39. Сабашникова Маргарита Васильевна (1882—1973), художница, 1-я жена Волошина. Письмо написано в ответ на послание М.В. Сабашниковой из Дорнаха от 10 января 1935. — с призывом жить «не прошлым, а настоящим», больше думать о других, чем о себе. О М.В. Сабашниковой и ее прозу см. в альм. ««Крымский альбом 2000»» (С. 139—159). 40. Ответ на письмо Всеволода Витальевича Вишневского (1900—1951) от 18 февраля 1937 г. (см.: Новый журнал. № 176. 1989. С. 299—300) — в ответ на письмо М.С. Волошиной к нему от 28 декабря 1936 г. 41. Кораго Анна Александровна (1890—1953), педагог, переводчица; домашнее прозвище — Анчута. 42. Бурлей Надежда Николаевна (1907—1990), бухгалтер. 43. Полный текст — ИРЛИ (Ф. 562. Оп. 5. Ед. хр. 287). В 1953 г. М.С. Волошина сделала приписку: «В настоящее время это завещание силу свою потеряло». 44. Поэт Илья Львович Сельвинский (1899—1968) оказал помощь М.С. Волошиной в сохранении Дома в последние дни перед отступлением Красной Армии и эвакуацией сельсовета из Коктебеля. Подробнее об этом в «Записях военных лет» М.С. Волошиной. О Сельвинском и текст его короны сонетов «Лихолетье» см. в альманахе «Крымский альбом 1999» (С. 108—121). 45. Нагаевская Елена Варнавовна (1900—1991), художница. Ее дом в Бахчисарае ныне частный музей. 46. См. прим. 41. 47. О слепке скульптуры древнеегипетской царицы см.: В. Купченко. Киммерийские этюды. Феодосия: Издат. дом Коктебель, 1998. С. 65—71. 48. Возможно, именно в это время была подмочена часть архива М. Волошина, хранившаяся на чердаке, и позднее Мария Степановна, в порыве отчаяния («раз не сохранилось — значит так тому и быть!») выбросила ряд писем А. Белого, Вяч. Иванова и т. п. — о чем рассказывала мне сама. 49. Иваненко Варвара Яковлевна (?-1950), кузина А.А. Кораго. 50. Этюды Нагаевской и др. художников были развешаны по стенам, чтобы создавать видимость музея, — в то время как работы М. Волошина были спрятаны. 51. Ромм Александр Георгиевич (1882—1952), искусствовед, муж Е.В. Нагаевской. 52. Болгары (основная часть населения деревни Коктебель) были высланы — наряду с крым. татарами, греками и армянами — на Урал и в Сред. Азию; оставлены были лишь болгарки, бывшие замужем за русскими. 53. Чурсин Прокопий Алексеевич (1902—1950, расстр.), секретарь Крымского обкома по пропаганде и агитации. 54. Левинсон-Лессинг Франц Юльевич (1861—1939), геолог, академик. 55. Хвольсон Орест Данилович (1852—1934), физик, профессор. 56. Юмашев Андрей Борисович (1902—1988), военный летчик, позднее генерал-майор. 57. Байков Александр Александрович (1870—1946), химик и металлург, академик. 58. С художницей Анной Петровной Остроумовой-Лебедевой (1871—1955) М.С. Волошина начала переписку в 1925 г., с одной из первых друзей М.А. Волошина. 59. С Надеждой Андреевной Обуховой (1886—1961) М.С. Волошина много встречалась в ноябре-декабре 1944 г. в Москве. В 1949 г. (и все последующие годы) конец лета — начало осени проводила в Феодосии, где жила в доме № 28 по Революционному переулку (ныне — ул. Обуховой). Скончалась 14 августа 1961 г. в Феодосии, похоронена в Москве. Предисловие, публикация и примечания Владимира Купченко
|